[Главная] [Поэзия] [Проза] [Живопись] [Фотогалерея] [Иллюстрации] [Ссылки] [Гостевая книга]


 

Сергей ТАшков

 

БЛАГОДАТИ НАДЕЮСЬ…

 

 стихи

 

 

 ТАШКОВ Сергей Михайлович родился на Урале в 1950 году в деревне Перебор. Окончил Артемовский индустриальный техникум. Служил в армии. Работал электриком, художником-оформителем, ассистентом скульптора. Публиковался в журнале «Наш современник», периодической печати. Автор нескольких сборников стихотворений. Член Союза писателей России. Живет в Белгороде.

 

 

 Сергей Ташков – поэт для меня не вымеренный, не просчитанный. Он незауряден даже в промахах и неистощимо интересен. В письмах – неподражаем, в них все – поэзия, речевая стихия. Скажу больше: два человека мне писали такие письма – Вениамин Блаженный и Сергей Ташков. Это особенный дар – оставаться поэтом даже в письмах (было время, когда меня одаряли). И я не напрасно заговорила о старых письмах. Они мне подсказали, какое у Ташкова огромное чутье (сродни звериному – и это комплимент). Он недоверчиво-нежен с тем, кого хотел бы слушать, кому хотел бы отвечать. Принудить его к разговору невозможно. Бирючность имеет прямое отношение к его стихам: они измождены тишиной, безлюдьем. А в человеке он выискивает чрезмерность, взыскательность. «… что не страждет – не стоит гроша», – его мера, его аршин..

 Меня всегда интересовала сцепка и даже схватка его слов. И вот еще что: Ташков говорит очевидные вещи, знакомые вещи, не спеша с ними распутывается, но называет их (исключительно интонационно) так, как я еще не слышала. Напираю на слово – «интонационно», потому что на поверхности все спокойно, но мне в новинку такой контакт со словом! Это какое-то выколачивание из них души (из себя тоже).

Две его книги («Эта боль», «Круговерть») с аккуратно выстроенными друг за другом стихами (нет, все, конечно, красиво и достойно!) – это как у всех, по стандарту, и все же его книгу я вижу такой: стихи без названий и посвящений, факсимиле черновиков или какой-нибудь шрифт с наклоном, чтобы вся боль уцелела, чтобы осталось голошение –  в Белый свет!

 Поэт, осаждающий в себе крепость за крепостью, видится мне говорящим среди руин. Если бы можно было оставить на страницах книги только голос, пепел и пыль?! Таки я вижу без преувеличения Ташкова-поэта. Стихи его (те, о которых я говорю) – это «вопли Иова», а Иова, в конце концов, спасло не смирение, а неслыханная дерзость, перебор. Но… это был перебор человека, ни на минуту не усомнившегося в том, что он «вопит» к Богу, а не в пустоту

 

 Людмила Чумак

 г. Москва.

 

 

1. Из ранних стихов

 

 

* * *

 

В щели луна сквозняком светит.

Дом пуст, как фанерный слон.

Сплетает из ресниц соленые сети

сон.

 

Тополя тень – сквозь зрачки стекол –

рыхлой лапой расшатывает углы.

В нору мышиную стек пол…

облака…

океан…

и белые корабли…

 

 

* * *

 

За окном – аморфное мерцанье,

словно там не улица – дыра.

Выходу – как будто на дознанье

вызвали свидетелем с утра.

 

Шествую по скверам и вокзалам,

наблюдаю, на мосту маяча, как

первый снег откуда-то с Урала

контрабандой тащит товарняк.

 

В парке гляну меж деревьев, издали –

по аллее вброд, как по реке,

двое бродят, и транзистор их

мается тоской на поводке.

 

И пока по вязким лужам шлепаю,

небеса раскаркано пестрят –

муторно прощаются с Европою –

птицы те, что в Турцию летят.

 

Серые, застыли у дорог,

тополя, как свернутые флаги.

Каждым звуком, кажется, продрог

надоедливый вороний шлягер.

 

Кажется, какого бы рожна

мне бродить по дну больного неба?

Из окна не видно, как важна

для бездомных псов краюха хлеба.

 

 

*  *  *

 

Все убого и плоско,

и надо подняться.

Ты! Чудовище Босха

с улыбкой паяца!

 

Есть предсмертный уют,

после пытки блаженство.

Слышишь: птицы поют? –

Им дано совершенство!

 

Птаха с глупым лицом,

ты не знаешь, певунья,

нужно быть мудрецом,

чтоб дойти до безумья.

 

Если сможешь посметь

говорить без обмана,

суть должна кровянеть

как глагол Иоанна.

 

Спеть хотел бы я всласть,

так могуче и гордо,

чтобы песня лиясь,

распанахала горло.

 

Чтобы в серую муть

все, что было со мной,

не словами плеснуть –

этой алой струею.

 

Чтобы мир, посвежев,

в синем глазе прозренья,

не лишался уже

своего вдохновенья!

 

 

*   *  *

 

Суть мгновенья разъята…

Все на свете обшарил:

закатилась куда-то

девочка на шаре.

 

Где ты, тонкая.

как соломинка в коктейле?

Может, в Токио?

Или в Марселе?

 

В синих выцветших трусиках

ты скользишь по планете,

словно лучик по бусинке,

где ты?

 

Или – скоростью согнута,

закололо в боку?

Может быть, ты инкогнито

поселилась в Баку?

 

Может быть, ты прокалываешь

статуэткой на храме

этот воздух, насыщенный

фиолетовой драмой?

 

И до космоса шпаря

раскаленной дугой,

наш голубенький шарик

попираешь ногой?

 

Детка, ты говорила:

- Ненавижу Париж!

Что уже натворила,

что еще натворишь?

 

Парижанка взбалмошная,

или ты не жива,

и тебя укокошили

кратким взмахом ножа?

 

Стрекоза на булыжнике,

хрупкий символ добра,

может, все-таки выдержишь,

доживешь до утра?

 

… Все дурное мерещится.

Как твой каменный шар

обрывается сердце,

надежды круша!

 

Но пустыни отчаянья

преступая межу,

совершенно нечаянно

я тебя нахожу

 

 

Звезда

 

И во сне плела забота

свою сеть – тоска одна…

Я проснулся, словно кто-то

меня выдернул из сна.

 

Я вскочил оторопело

с тихим возгласом: О, да! –

на меня в окно смотрела

слишком пристально звезда.

 

И такое ощущенье

было, словно все обиды,

сердца тайные мученья

взгляд ее, в одно мгновенье

душу высветив, увидел.

 

И тогда сквозь бездны мира

луч звезды свободно, гордо

устремился, как рапира

и в мое вонзился горло.

 

Пой, сказал мне свет, – отныне

голос твой услышан будет,

оживет дыханьем в глине,

силы спящие разбудит!

 

Ты во сне коснулся тайны,

роковой для твари тленной;

человек бывает равным

в миг прозренья всей вселенной.

 

Ты и я – в родстве, по краю

бездны бродим в круговерти.

Люди, звезды умирают,

но родство сильнее смерти.

 

Примем участь как блаженство –

светом, звуками излиться.

Нам простят несовершенство,

но молчанье не простится.

 

Жизнь в нас жаждет, чтоб отдали

мы ее творцу без торга;

чтоб познали, что печали –

лишь одежды для восторга.

 

Суть твоя теперь открыта

всем ветрам, и, может статься,

твоя лучшая защита –

нежеланье защищаться.

 

Я – звезда твоя, и светом

одеваю прах твой голый;

ты – ничто, так стань поэтом –

мне нужны твои глаголы!

 

И звезда свой луч, как жало,

обломив в одно мгновенье,

вновь звездой обычной стала –

где была от сотворенья.

 

Я смотрю заворожено

в небо: кто же ты такая

из созвездья Ориона

Ригель бело-голубая?!

 

 

* * *

 

Желтизна на ветках – не наряд,

это, под холодным ветром наги,

окруженной осени горят

самые секретные бумаги.

 

И не зря поэт, где темнота

под стволами прячет жар нетленный,

тихо бродит, острием зонта

разрывая пепел драгоценный.

 

 

2.Эта боль

 

 

*  *  *

 

Это я, Господи!

Бредущий из мрака во мрак.

Что ж ты меня в своей звездной россыпи

не отыщешь никак?!

 

Говорят, что тебя видели –

две тысячи лет назад;

говорят, что тебя обидели,

и погасли твои глаза.

 

Дольный мир возвысил пришедшего

с вестью благостной – на кресте.

Отыщи меня, сумасшедшего,

ожидающего вестей.

 

Ты найди меня у сетей моих,

человеков небесный ловец,

ниже облака, ниже трав сухих

и в аду найди, наконец.

 

Улови на блесну прозрения,

на последние крохи любви,

на живучего червя сомнения –

ты уж как-нибудь улови…

 

Если есть на земле неуверенность,

слабость духа, страх жития,

срам греха, сиротство, потерянность –

это я… Господь, это я!

 

Цепенящим искусом преследуем –

сбросить плоть свою как пальто,

что есть истина? – я не ведаю,

только то, что знаю – не то.

 

Я попал в этот мир, как в госпиталь,

с тяжкой раной, сгорая в бреду.

Как же ты найдешь меня, Господи,

если сам себя не найду?

 

В той щели посредине вечности,

что зовется жизнью людской,

я обрел по своей беспечности

боль духовную, непокой.

 

Восприми мое покаяние,

камень черный с души низринь,

сократи к себе расстояние,

не покинь меня, не покинь.

 

Вопреки моей своевольности

встань незыблемо на пути –

от падения в пекло пропасти

отврати меня, отврати.

 

Пусть ни делом, ни словом, ни мыслию

никогда уже не солгу.

Без тебя, Господь, мне не выстоять –

не могу уже, не могу…

 

Не до фраз мне и сладкозвучия,

иссякает нить бытия,

и летит, как звезда падучая:

это я… это я … это я …

 

Господи!

 

 

АПОСТОЛЫ

 

Божий сын пришел на берег, где от века

мы таскали на прокорм из тины рыб,

и призвал нас быть ловцами человеков –

чтобы души к свету вытащить могли б.

 

Мы пошли за ним, в рассветной сини

за поводырем через туман –

просто рыбаки Андрей и Симон,

Зеведеевы Иаков, Иоанн…

 

Мы пошли, свои оставив сети,

все, чему учили нас отцы,

впечатляясь истиной, как дети,

сомневаясь в ней как мудрецы.

 

Каждый был вопросами докучлив,

и Учитель сетовал подчас.

Что ж, избрал Господь не самых лучших,

все же не кого-нибудь, а нас.

 

Мы бродили, а вокруг широко

мир лежал во зле, криклив и груб,

требуя, как встарь, за око – око,

вожделея в брани зуб за зуб.

 

Божий сын неслыханные речи

вел перед собраньем горожан:

что Господня кара недалече

для того, кто слишком жизнью пьян;

 

что покорно подставляя щеки,

не противясь злому, мы как раз

исполняем замысел высокий

Господа, спасающего нас;

 

что у зла широкая дорога

и по ней толпой стремятся в ад;

что узки врата в обитель Бога,

но зато там каждый брату – брат.

 

Никогда уже не будет плакать

добрая душа и на века

в новой жизни плевелы от злаков

уберет Господняя рука…

 

Как прекрасны будут дни без злобы,

жадности, и зависти людской.

Мы внимали; мы хотели, чтобы

жизнь быстрее сделалась такой.

 

Но богатый не отдал именья,

но обидчик не исправил грех.

И летели из толпы каменья

во Христа, а сыпались на всех.

 

И остались мы без Бога вживе,

сгрудились, как овцы в лютый час,

когда волки на пустынной ниве,

походя, вырезывали нас.

 

Слава Богу, с нами Дух нетленный –

осиял тернистые пути,

жизни смысл поведал сокровенный…

тяжело, а надобно пройти.

 

Что ж, и мы немало преуспели,

потому что был Учитель прав.

На кострах мы Господа воспели,

смертью смерть извечную поправ.

 

Плоть – тюрьма, и души в заключеньи,

а Христос вошел в тюрьму и спас.

Наша жизнь – дорога к исцеленью,

исцеленье смертью – высший час.

 

Братия, смиримся перед Богом!

Вечность ждет изгнанников своих.

Дух томится, но не так уж много

в милости дается дней людских.

 

… Божий сын пришел на берег, где от века

рыб ловили пленники земли,

и призвал нас быть ловцами человеков –

чтобы души к свету вывести могли.

 

 

 * * *

 

Дрожащий куст, холодный холм,

ручей, трепещущий без волн,

завеса мелкого дождя –

и час, и два, и погодя.

 

Струями мягкими волос

я к мокрой зелени прирос

и медленно во мгле вечерней

мне показалось, умер вчерне.

 

Но, растворяясь, я постиг,

ручей, обрыв и ельник редкий:

они – мои живые предки,

а я их музыка и стих.

 

 

  ПАДШИЙ АНГЕЛ

 

Плащ, искрящийся звездной пылью,

согревает нагую бездну.

Путь мой станет библейской былью,

когда я, отмолясь, исчезну.

 

Уронивший свое величье,

преступивший свою природу,

отпылавший до безразличья,

я вино превращаю в воду.

 

Так налейте без укоризны,

боли щедрой рукой отмерьте.

То, что здесь называют жизнью,

я скорее назвал бы смертью.

 

Не от мира сего мой разум,

скуку будней приму едва ли.

Затянулся усталый праздник –

это праздник моей печали.

 

Не избавить шаги от пляски,

не расправить крыла до срока.

Не сорвать карнавальной маски,

на которой печать порока.

 

Души вечные под нарядом

тленной плоти – от зрелищ к хлебу.

Узнаю по высоким взглядам

я своих собратьев по небу.

 

Пусть над нами судьба глумится,

волей Бога уча смиренью –

у друзей прекрасные лица,

и не скрыть их случайной тенью.

 

Как в троянскую крепость Елена,

ты приходишь, дыша разрухой,

чтоб сидеть у меня на коленях,

притворяясь пьяною шлюхой.

 

Я узнаю тебя, богиня,

по твоим лопаткам-надкрыльям,

по твоим повадкам, разиня,

выдающим тоску бессилья.

 

Рухнул с неба – тебя познать я,

за тобой я пришел, Елена,

чтобы слиться с тобой в объятьях

в захолустном углу вселенной.

 

Я облекся в мерцанье ада,

в боль и прах – почти без надежды,

потому что мне видеть надо,

как спадают твои одежды.

 

… Помолюсь за тебя, блудница,

помолись за меня, святая,

чтоб сумели мы возвратиться

в дом пустой посредине рая.

 

 

* *  *

 

Все чаще мне мерещится дорога –

старинная, без рельсов и столбов.

И облако над ней как выдох Бога,

и мягкий свет заката как любовь.

 

Ни годы, ни века над ней не властны,

и в тех пределах стелется стезя,

где старые дела уже напрасны,

а новые начать еще нельзя.

 

Смиреннй странник, выхожу и знаю:

меж небом и землею нищ и наг,

я – блудный сын, а путь – к родному краю,

и трудно сделать только первый шаг…

 

 

* *  *

 

Есть в нищенстве божественная тайна –

как подтвержденье веры и креста.

И кущи рая, что манят необычайно

людей – по самой сути – нищета.

 

Всего лишь сад – как сказано в Писаньи;

природа царства божия проста.

Там змий греха в роскошном одеяньи,

безгрешных облаченье – нагота.

 

Ворота в ад раскрыты нараспашку,

ворота в рай поджаты, как тиски.

Отдай свою последнюю рубашку,

не то застрянешь – так они узки.

 

 

Пускай весь мир кует свою монету

и кормит прах, вкушая сладких яств!

Известно только Богу и поэту,

что нищета богаче всех богатств.

 

Твори, поэт, и в нищенстве суровом,

ведь сам Господь вне света до поры,

располагал вначале только словом –

и сотворил бессчетные миры!

 

 

 

* * *

 Ю.Л.

 

Тоскует флейта без причин

в саду цветущем

о доле женщин и мужчин

в году грядущем.

За каждый стебель, каждый лист,

как принц наследный,

на флейте молится флейтист –

мой рыцарь бедный.

 

Господь ему сорочку сшил

в небесном замке,

да, видно, ангел поспешил –

надел с изнанки,

Господь счастливых дней послал

на грошик медный,

да ангел все порастерял –

мой рыцарь бедный.

 

Есть и у лжи предельный час –

себя же спешит,

сама болезнь излечит нас,

тоска утешит.

Подаст отчаянье ладонь

как друг скаредный –

смелей входи в его огонь,

мой рыцарь бедный.

 

Над бездной катится клубок

саднящих нервов.

Летит на мельницу поток,

вращает жернов.

Все перемелется, финал –

аккорд победный.

Ты разве этого не знал,

мой рыцарь бедный?

 

ЖИЗНЬ

 

 Узнаю тебя, жизнь, принимаю

 и приветствую…

А. Блок

 

Привет, дорогая! Искренне –

порой даже слишком – лгу.

Узнаю, приветствую письменно,

но принять тебя не могу…

Я забился – в угол,

одичал и зарос, как зверь.

Я загрыз бы – друга,

если б сунулся в мою дверь.

Ты не даешь додумать,

ты обрываешь нить.

К виску приставляешь дуло

и вынуждаешь ныть.

 

Твои движения грубы, нескоры:

заставляешь спать, заставляешь есть,

за щекой языком ощупывать зубы, которых

больше – нету, чем – есть.

Я не поддамся, слышишь?!

Умею казаться слоном

и проскальзывать тише мыши

в нору между явью и сном.

 

Здесь мое логово. Здесь покой

достаточный. И хватает свету.

Отсюда и ты предстаешь такой

словно тебя нету.

Здесь я тайну открыл вчера,

скрывать от тебя не стану:

что человек – дыра,

искусно обернутая в мембрану;

что, начавшись с молитвы «уа»,

крик в дыре, извиваясь, корчится

и ширится в ужасе до «ура»,

пока молитвой не кончится!

Внутри дыра примыкает к дыре

еще дырявей и тоньше.

А я нахожусь в такой поре,

когда пустоты все больше.

Снова и снова впадаю в сон

почти естественный – как междометья.

Так в пирамиде спит фараон,

пока мелькают тысячелетья.

Душа его бродит, в умы вживлясь,

в толще времен, как символ на флаге,

но регулярно выходит на связь

с мумией в саркофаге.

Сплю или бодрствую, не поймет

и сам Господь, ниоткуда свешиваясь,

Он тоже нигде и никак живет,

в свою затею не вмешиваясь.

Чего же ты хочешь, свирепо-нежна,

перемежающая блаженство горячкой?

Зачем и постылая так нужна,

что плетусь за твоей подачкой?

…Клок сена манит, чтоб осилить смог

дорогу, что, может, насущней хлеба,

в незрячей надежде, что будет стог –

стог, достигающий неба.

И въедет Господь, милосердьем томим,

в мой переулок, в мою пещеру.

И будет путь его неисповедим,

чтоб и я свой путь принимал на веру.

 

2.

Смеркается. Вечерний час

воспринимает смутно глаз

души через устройства плоти –

то ли в куриной слепоте

нашла утеху, в спячке, то ли,

не так уж плохо ей в неволе,

пока вы семечки клюете,

торчать бездумно в темноте.

 

Вы рядом, кажется… А может

ваш век уж тыщу лет как прожит.

Мне хорошо и одному.

Сел, подбородок плотно в руку:

рта не открыть, словам летать

и незачем – что ж открывать?

Глаза – в ладонь, вам ни к чему –

чтоб взор являл немую муку.

 

Зачем пришли (пришла, пришел)?

Слегка порылся – не нашел

в мозгу ни имени, ни пола.

Что ж обойдемся без анкеты…

сквозь пальцы даже лучше видно:

вам безразличье не обидно,

хоть вы и тонкого помола

и в нечто яркое одеты.

 

А! Вы не семечки клюете!

Из книжки буквы в рот кладете,

преобразуя в звуки речи –

при этом, как и я, молчите.

Их надо слышать? Как локатор

слух отключен; а, может, ватой

заткнул сквозняк – и стало легче.

Но вы – читайте, говорите.

 

Вам и читать уже не надо,

вы помните, и память рада

подсказывать от мудреца

неисполнимые советы.

Я здесь еще?! Какая жалость.

И много там читать осталось?

Не лучше ли начать с конца –

романа, фразы, слова, света?

 

 

* * *

 Ю.П. Кузнецову

 

Ты искал и нашел. От распятья

руки так широко развело,

что весь мир заключают в объятья –

и добро принимают, и зло.

 

Старший брат, обожженная глина,

сквозь твоих возрастов покрова

и отца в тебе вижу, и сына –

по вселенским законам родства.

 

Потерпи, остается немного.

Наши души, познавшие тьму,

лишь затем приотстали от Бога,

чтоб светить на дорогах к Нему.

 

Ангел мой, ты упал изумленно,

в этот мир, его кровь и борьбу,

с золотою стрелой Аполлона,

как лучом светоносным во лбу.

 

Так свети, исцеляйся, сгорая,

безотцовщиной маясь в бреду.

Будет слаще отечество рая

для детей, побывавших в аду.

 

Кто милей небесам – это бредни.

Над Россией своей, как звезда

ты не первый взошел, но последним

ты не будешь уже никогда.

 

Брат, отец мой и сын поседелый,

мы в родстве до скончания дней.

Прах растает в земле, только стрелы

золотые останутся с ней.

 

 

СТЕНА

 

От зноя и холода

прочно укрыла

надежная стенка –

бетонное рыло.

 

Скажи мне, стена,

какого рожна

ты сверху, и снизу,

и сбоку нужна?

 

Я слышал урчанье

твоих унитазов,

а голос капели

не слышал ни разу.

 

Из кубика кухни

почти в облаках –

все люди как мухи

шныряют в низах.

 

И словно микробы

в подъезды бегут,

кульки для утробы

в авоськах несут.

 

Мы лепим, мы строим

свой царственный трон –

огромный

бетонно-стальной

Вавилон.

 

А где-то

в подземном глухом этаже

готова и кара Господня уже.

 

 

ЛЬВЫ

 

В безлюдном городе по улице пустынной

я шел бесцельно в мягком свете дня,

и было лето, и своей срединой

окутывало город и меня.

 

Я шел по пятнам света, как по лужам,

и сердце омывал саднящий ток

той тайны, что доступна странным душам,

избравшим путь, где каждый одинок.

 

… И вдруг в затылок ужасом дохнуло,

и оглянулся я, и обомлел:

за мной, как пес, обыденно, сутуло

в пяти шагах лениво плелся лев.

 

И со следов моих неторопливо

вбирая дух, всей сути потроха,

он запах трусости отфыркивал брезгливо

и бил хвостом, вдыхая гарь греха.

 

И львы другие в исступленье диком

входили в улицу глухую, как в загон,

и шли за мной, подхлестывая рыком,

и грозно окружая с трех сторон.

 

Там, впереди, маячили ворота

чуть приоткрытые – спасительная щель,

но мне внутри подсказывало что-то:

недостижима бегством эта цель.

 

Здесь каждый шаг равнялся жизни или

той смерти, что швырнет обратно в ад.

Немногие до стражи доходили,

и многие из них ушли назад.

 

В ту бездну, где веками нужно биться

в сетях бессилья, крови, слез, таща

все мерзкое, с чем на глаза явиться

стыдится к Богу грешная душа.

 

И я возжег в себе горенье духа!

Дорога вспять немыслима; и след

мой будет чист – львам нечего унюхать;

в конце концов, я воин и поэт –

 

два вечных проявления, которым

нет во вселенной равных на пути

в те несколько шагов, и я поспорить

готов с любою силой, чтоб пройти.

 

И распахнулись створы, и увидел

я в зале пирамиду – изнутри

она светилась, и на пирамиде

вверху был вход в прекрасные миры.

 

…Внизу был мир, который я покинул.

Все лучшее в душе и помощь Божья

мне помогли взобраться на вершину.

Львы стражей улеглись вокруг подножья.

 

 

* * *

 

Жизнь – твоя, терпи свое без звука.

Ненадежных правил не учи.

Всякого, кто в дом войдет без стука –

Выслушай, запомни – и молчи.

 

С ног собьют на улочке пологой,

полетишь в сугроб кровавым ртом,

поднимайся – и своей дорогой:

бесполезно спрашивать – за что?

 

На судьбу не жалуйся без толку –

все равно ты смертник на земле.

В стоге сена отыскать иголку

проще, чем звезду свою во мгле.

 

Твой ломоть – не скатерть-самобранка,

и под ноги стелется не шелк.

Пусть не отвлекает перебранка

будней от пути, которым шел.

 

Научись, свалившись – не валяться.

Жизнь дана как избранному крест,

чтобы из бессилья подниматься

на свою Голгофу – до небес.

 

 

ШАХ И ВИЗИРЬ

 

Красивый, умный и немного нервный,

Сладкопевучий, словно соловей.

Мой верный друг, воистину ты верный –

Незыблемой неверностью своей.

 

Я посадил тебя по праву руку,

Мы побратались в битвах на крови.

Но я читаю пламенную муку

В расширенных зрачках твоей любви.

 

В моей судьбе ты уподоблен знаку,

Тот знак обозначает звон мечей.

Ты смутно чувствуешь, а я дословно знаю

Сокрытый смысл несказанных речей.

 

Но я не стану поджидать с опаской

Когда созреет пламя наконец,

Я усмирю тебя хвалой и лаской,

Своей рукой отдам тебе венец.

 

Разделишь ты со мной и стол, и плаху;

Ты навсегда пришел под древний стяг.

О, как же благодарен я Аллаху,

Что ты, мой друг, не знаешь, кто мой враг.

 

 

*  *  *

 

Своих, дорогих «иностранцев»,-

которым почет? не почет? -

неполная рота афганцев

по городу молча идет.

 

Военные вянут знамена,

жара, как в Афгане почти.

Колонна идет устремлено

куда-то… Куда ей идти?!

 

На марше ненужном и тяжком

ХБ истрепалось в лоскут,

от пота истлели тельняшки,

а новых уже не дадут.

 

Сдано боевое оружье,

Сдана генштабистам война,

и только солдатская дружба

пока никому не сдана.

 

И рота шагает устало,

сама по себе – в белый свет…

И нет впереди генерала,

и пункта прибытия нет.

 

 

ВРАГ

 

Глухо, глухо доходят к нам вести с небес –

что поделаешь, мы не в обиде.

Мой солдатик до неба седьмого долез,

но сорвался и бредит о том, что увидел.

 

Там Христос обнимал его и утешал,

но вернул до поры и юнец со слезами

утверждает, что Бог – это огненный шар,

в каждом взрыве Господь, в каждом выстреле с нами.

 

Он боялся, что мы не поверим, и ввысь

устремляя свой взор, нецензурно молился.

И товарищ его успокоил: – Заткнись,

Скоро все мы в твоей правоте убедимся.

 

… Жаром веет в глаза, в спины жалит приказ,

сверху сеет свинец; попаданье – награда.

С нами Бог! Хорошо, что он помнит о нас

и повзводно, поротно выводит из ада.

 

Сбились ангелы с крыл, дьявол всюду успел –

плевел много, и злаки без сорту.

Души снопьями прут, вылетая из тел –

непонятно, кто к Богу, кто черту.

 

Я на эти поля вроде с Богом пришел,

здесь безбожники вроде бы жили.

Я солдат потерял, и себя не нашел,

а они, потеряв, находили.

 

Я врага возлюбил; пулей левый висок

лишь черкнуло – я правый подставил.

И принял мою плоть неказистый лесок

без любви, без надежды, без славы.

 

Но душа не ушла, и в объятья вплетясь

моих бывших врагов, как заклятье,

воплотилась, чтоб с Богом удерживать связь

и вести за собой на распятье.

 

 

ВОЕННЫЙ ЛЕТЧИК

(героико-ироническая баллада

о перевоплощении души)

 

Военный летчик

над трупом

Отечества кружил.

Он семь дней не питался супом,

а последний час нестарательно жил.

Летчика звали Володька,

он из космоса прилетел

на своем шатле-болтатле

типа «туда-сюда»,

вошел в слои атмосферы,

проник в самый нужний слой,

и увидел куски фанеры,

летающие над Москвой.

– Е-мое! – подумал Володька, –

ни хрена себе, твою мать!

когда же успели шведо-татары

Родину завоевать?!

 

Как летчик Володька верил приборам,

а также

в командование и офицерскую честь.

Как человек он был изрядный обжора,

и ему хотелось куда-нибудь сесть

и чего-нибудь съесть.

Командование внизу молчало.

Приборы показывали: горючке скоро каюк.

Офицерская честь кричала,

что надо бомбить Полярный круг,

но какого полюса, – не уточняла…

 

Он свирепо рванул на Харьков

и сбросил на город весь боезапас –

все равно там теперь не наши,

хай знають, як жить без нас!

– Кто виноват? Что делать? –

мелькнуло в его мозгу –

я летчик умелый и смелый,

но без супа жить не могу.

 

Пока самолет болтался

то в штопоре, то в пике,

Володька в мозгу копался

в лучшем мозга куске.

Он методом скорочтенья

пролистал Библию, Устав и Коран,

понял, что жизнь без супа

не имеет значенья,

И решив идти на таран,

с криком: «Даешь Варшаву!» –

рухнул на Кыргызстан.

 

– Считайте меня демократом! –

додумался он и крикнуть успел.

И что-то добавив матом,

в твердь земного шара влетел.

(Черный ящик все записал,

но сам куда-то пропал).

 

Самолету почва – предельный низ,

а пилот прошил планету насквозь.

«Прощай, мой летательный механизм! –

подумал летчик, – как же мы будем врозь?!»

И тут его организм

испарился весь,

а душа продолжала валиться вниз,

в полупрозрачную взвесь.

 

И вот он выскочил из ядра,

и все летел, все мчал и мчал,

пока на другой стороне земли

в животе  у барышни не застрял –

в самом центре ее нутра,

от милой Родины диаметрально вдали.

 

Девять месяцев там проторчал

бывший воздушный ас,

пока гинеколог, седой коновал,

из плена его не спас.

 

Володька опять облекся в плоть –

хоть мать его была по нации враг,

и страсти в себе не сумев побороть,

возьми с отцом и приляг.

 

Володька родился! И заорал

сперва на своем языке,

но быстро понял, куда попал,

и пищу зажал в кулаке.

 

Володька питался и быстро рос:

там у них супа – сколько хочешь ешь…

и пусть от него потеет нос,

все равно, суп – лучшая в мире вещь!

 

Правда, случился один нюанс:

Володька сменил свой пол…

но это уже на касается нас –

со всяким бывает прокол.

 

В памяти бывшей родной страны

Володька числится как героический труп.

А бабы, они тоже нужны –

кто-то ж должен варить

военным летчикам

суп.

 

 

КРУИЗ. ЛЕКСАНДРА

(параллельно)

 

Скользит пароход по волнам как утюг –

кому-то приспичило в Адлер.

Лександра сажала картошку под плуг:

– Пора бы взойти уже, падле…

 

На палубе парни гитарой бренчат,

девицы развесили патлы.

Лександра от хаты шугает цыплят:

– Когда ж вы нажретеся, падлы?!

 

Кутила на даму сквозь доллар взглянул –

та сразу морально ослабла.

Гусак втихаря к огороду вильнул…

– Далеко направился, падла?!

 

Народ по каютам – не пыль на ветру,

трудяга затешется вряд ли.

Лександра сыночку пакует махру:

– Пошлю у тюрьму ему, падле.

 

Кто возле рулетки, кто в баре торчит,

кто режется в карты заядло.

Лександра меж дел самогон пустошит:

– Горит у нутре п-прямо, падла!

 

Вот порт замаячил. и публика прет,

на свежие зрелища падка.

– Когда же Господь мою душу возьмет?

Хотя бы скорей уже…

 

 

АКТЕР

 

Нелепая игра… где я решать не волен,

где грим от сцены к сцене все мрачней.

Мне думалось – другого я достоин,

но автору моей судьбы видней.

 

Мне выпало играть шута, и в шуме

пустой толпы собравшейся глазеть,

мой дерзкий ум смотрелся как безумье

приговоренное, смеясь, скорбеть.

 

Я в дом чужой входил незваным гостем,

и, навлекая на себя позор,

во всеуслышанье выкрикивал со злостью

все, что тайком подсказывал суфлер.

 

Сплошь вздорные слова в мои уста вложили,

дразнили публику мой каждый жест и шаг,

я делал, как назло, все, чтоб меня убили,

и вот – меня настиг мой старый верный враг.

 

Свершилось, как задумано, крушенье…

Но видит мертвый глаз сквозь мертвую ладонь

какая ждет судьба меня по воскрешеньи…

Опять пойду на свет, а выйду на огонь.

 

 

* * *

 Ольге Поповой

 

С колокольцами скромными склон

лег ковром, словно ангелом вышит.

Запредельный их звон-перезвон

только чуткое сердце услышит.

 

Пеленою прозрачной дрожит,

даль туманя, полуденный воздух.

Разнотравье, как небо лежит,

колокольцы, как синие звезды.

 

Храм стоял расписной на холме –

надругались над ним богоборцы.

Рухнул колокол, треснула медь –

расплескались в траве колокольцы.

 

Вечный голос ничто не прервет,

он безмолвен, но все его знают.

Колокольчик небесный поет –

полевые ему подпевают.

 

Степь и небо сомкнули края,

звезд и судеб сплетаются нити.

Колокольчик небесный и я –

мы бессмертны, а вы – как хотите.

 

 

БАБОЧКА

 

Это – живопись в полете,

складня легкие эмали,

гость, которого не ждете,

хоть всю жизнь его прождали.

 

По оси души и тела,

симметрично боли вещей,

в сердце бабочка влетела

и трепещет, и трепещет…

 

 

БЕЛЫЙ ГОРОД

(диптих)

 

1.

 

Белогорье и белоовражье,

над обрывом дневная звезда…

В этот край я приехал однажды

и душой прикипел навсегда.

 

Белый город кварталы раскинул –

журавлиному клину видна

в черноземной ладони России

драгоценная россыпь зерна.

 

Неподдельно и скромно красивы

среди прочих окрестных чудес

вековые ивнянские ивы

и былинный шебекинский лес.

 

Здесь такая земля – не обманет,

потрудись, и получишь сполна.

Ветку в поле воткни – и воспрянет,

снова деревом станет она.

 

Белгородчина – край на просторе,

где мое и жилье , и житье,

где пульсирует хлебное море

словно сердце второе мое.

 

2.

 

Белый город мой раскинул

над Донцом свои крыла.

Обновлено в небе синем

золотятся купола.

В тихом улочек объятьи

сад разбуженный цветет.

По бульвару в белом платье

белгородочка идет,

неотступно парень следом –

он, конечно, будет с ней…

Белый город, что мне делать

с белой завистью моей?

 

Все кружу – бродить охота,

сам не знаю, что ищу.

Дни весенние, а что-то

по-осеннему грущу.

Над Везелкою склоняюсь,

на мосту чего-то жду:

может, с прошлым повстречаюсь,

может, сам себя найду;

с этим прошлым синеглазым

проторенные пути

все равно сведут однажды

так, что мимо не пройти.

 

В мае ночи все короче,

соловьи зовут подруг.

Так чего ж ты, сердце, хочешь? –

разобраться недосуг.

То ли пенится стремнина

в берегах добра и зла,

то ли жизни середина

незамечено прошла?

Белый город – ты надежда,

что помогут сердцу вновь

твои белые одежды,

твои вера и любовь.

 

 

ДЫХАНЬЕ МУЗЫКИ

 

Еще не близкая,

уже не дальняя,

порою слышная, порою нет,

меня окутала, как ночь бескрайняя,

и я дыханием ее согрет.

Дыханье музыки,

дыханье музыки –

недосягаемо она проста,

когда под звездами

в калитке узенькой

переливается

из уст в уста.

 

У громкой музыки

свои поклонники.

Моя – таинственна,

как вздох легка;

свеча, зажженная на подоконнике,

мне одному видна издалека.

Дыханье музыки,

дыханье музыки

с моим сливается

тесней, родней.

В плену у музыки

блаженны узники,

и не расстанусь я

вовеки с ней.

 

 

* * *

 

Сорок лет я прожил как больной –

в занебесные рвался поля,

но смирился, и стала родной

несчастливая наша земля.

 

На корявую яблони ветвь,

на сиротские струи дождя

я могу бесконечно смотреть,

и минуты полны, как года.

 

А когда сквозь толпу напрямик,

просияв, устремляешься ты,

мне в лице открывается лик

и слепит, как удар красоты.

 

Сердце к сердцу, забывшись, летит,

и трепещет греховная плоть,

Если Бог это ведал – простит,

мне не в силах любовь побороть.

 

Может быть, сквозь печали земли

нас ведут, чтоб участьем сроднить,

чтоб мы Богу подобно могли

эту землю как небо любить.

 

 

* * *

 

  Тамаше

 

Как подсолнуху дни непогоды

закрывают светила восходы,

так разлитая в мире печаль

закрывала тебя как вуаль.

 

Как подсолнух стоглазым оконцем

за невидимым тянется солнцем,

так и я через всякую грусть

за добром, за тобою тянусь.

 

Мне теперь даже вечность и смерть

на тебя не мешают смотреть.

 

 

ПРИНЦЕССА

  Анечке

 

Ваш отец обычный слесарь,

мать – обычная швея,

Только вы у них принцесса,

без сомнения принцесса,

разумеется принцесса –

что за странная семья!

 

По старинному фасону

из оберток шоколадных

смастерил отец корону,

сплошь из золота корону,

бесподобную корону –

для балов и дней парадных.

 

А из скрепок канцелярских

изготовил украшенья:

вот уже выглядит по-царски

и браслет, и ожерелье,

даже больше, чем по-царски –

всем царям на удивленье.

 

Для принцессы, для голубки

мать пошила, между прочим,

из подкладки старой шубки

две хорошенькие юбки,

замечательные юбки:

к каждой юбке – поясочек!

 

Вы принцесса! Значит, славный

есть и принц, душой высок.

И отыщется венчальный,

ваш волшебный, беспечальный,

совершенно как хрустальный

из лоскутьев башмачок.

 

 

* * *

 

Под ивой плакучей мальчишка сметливый –

у дома родного, а рос несчастливый,

судьба из таких, что худое лишь знала,

с цепи сорвалась да клыки показала.

 

Болезни, увечье, коляска, кровать…

была у мальчишки в линейку тетрадь,

простой карандаш, да с нехитрым коленцем

волшебная трель в жизнерадостном сердце.

 

Он жил… а теперь на земле его нет.

Он был никому не известный поэт.

И знает, быть может, одна только ива:

он жизнь несчастливую прожил счастливо.

 

 

ЮНОЙ ЛЮБИТЕЛЬНИЦЕ

КИТАЙСКОЙ ПОЭЗИИ

 

  Наталье Почерниной

 

Это осень в твой сад забрела,

и шагами небыстрыми

тревожит кусты и роняет соринки за ворот,

и ты замираешь

в беседке под красными листьями,

и в книге читаешь то,

что ветер откроет.

 

Старинный китаец

грустил без тебя в Поднебесной,

его иероглиф

и тысячелетье не стерло,

и сердце вмещает

всю бездну с молитвой чудесной,

всю бездну меж вами –

которую время простерло.

 

Поэт уже пьян,

повалился и спит на циновке,

душа подалась

в запредельные сферы, быть может,

где в красной беседке

восторженный ангел

неловко

ее на  колени свои

словно птицу уложит.

 

И будет качать, и жалеть,

улыбаться и плакать,

и боль одиночества

в теплых ладонях оттает,

чтоб кисточки тушью стекать,

и в таинственных знаках

опять воплощаться

в старинном осеннем Китае.

 

 

ЭТА БОЛЬ

 

Эта боль, эта боль, эта боль …

Ставни скрип на разбитой избе.

Этаболь, Этаболь, Этаболь –

ты и я, ты во мне – я в тебе.

 

От звезды до звезды далеко,

а усеяли небо впритык,

между нами вселенский покой,

я как пес с тобой рядом притих.

 

Оставайся со мной, Этаболь,

научи меня праведно жить.

И запретного плода позволь

не вдохнуть, не вкусить, не испить.

 

Научи отдаваться тебе

так, как жизни и смерти душа.

Все во мне, что не страждет, убей;

что не страждет – не стоит гроша.

 

Не скажу я тебе, Этаболь,

что под маской твоею видна

еще большая боль, Этаболь,

без начала, без края, без дна.

 

Это надо иначе назвать,

эту боль уже нечем терпеть.

То, что силится плоть разорвать,

только с виду похоже на смерть.

 

Я поверил тебе – и конец

рассужденьям, сомненьям, тоске.

На руке у тебя нет колец –

только боль в твоей нежной руке.

 

Лишь когда в небе вспыхнет звезда,

и свернется страдания кровь,

Лишь тогда, Этаболь, лишь тогда

ты предстанешь как есть – как Любовь.

 

 

ПИСЬМА ВАН-ГОГУ

 

1.

Спасибо, дяденька Ван-Гог,

мне ваши нравятся картинки,

в особенности про ботинки –

живые после всех дорог.

Я их копирую сейчас,

и буду, извините краток:

пришлите мне скорее красок

таких же точно, как у вас.

 

2.

Спасибо, жертвенный Винсент,

за избавление от боли,

за то, что я живу как все –

едок картофеля, не боле.

 

Я на тебя похож лицом,

душой и каждой складкой платья,

я называл тебя отцом,

теперь – по возрасту – мы братья.

 

Я также беден, одноух,

Ожог руки еще не зажил,

все так же мой смятенный дух

томится неизбывной жаждой.

 

И все же Белгород не Арль,

и я открытых красок трушу,

легла заснеженная даль

как бинт на раненую душу.

 

Как будто бы метеорит,

небесным треньем раскаленный,

упал в сугробы и лежит,

своим покоем удивленный.

 

Так я, так ты в моей судьбе,

уже свободный от личины,

как письма самому себе

листаешь вещие картины.

 

3.

И, может быть, ни ты – ни я,

но холст, как вечной жизни жажда,

чем больше кружит воронья

над полем ржи, тем ближе жатва.

 

 

* * *

  Михаилу Дьяченко

На слова не обижайся –

ум поэта ветра легче.

Смыслом слов не обольщайся –

это просто звуки речи.

 

Пусть болтает и бранится,

не спиши трясти за плечи:

то душа его томится

от бессилья в звуках речи.

 

И в награду за терпенье

будут с ним другие встречи,

и услышав звуки пенья,

позабудешь звуки речи.

 

 

* * *

 

Двойные звезды – исключенье.

Поэт с поэтом разделен,

хотя есть меж ними притяженье

среди вражды со всех сторон.

Их расстоянье – зона риска;

окинь вселенную: везде

горят, но не подходят близко

звезда к звезде.

 

 

ПОЭТЫ И ЛУНА

 

  Литвинову Ю.М.

 

За городом, над меловым оврагом

на травке возлежали два поэта.

Бутыль меж ними возвышалась с брагой,

достойной не поэмы, так сонета.

 

Российская глубинка: тишина,

кусты терновника, цикады и луна.

 

Один поэт – Ли Юм, как понарошку

его прозвали на китайский лад,

из костерка выкапывал картошку

и утверждал, что алкоголь – не яд.

 

Бутыль пред этой мудростью склонялась –

в который раз – и мудрость подтверждалась.

 

Другой поэт согласен был во всем,

что предлагалось с дружеского боку,

он на японский лад Сюей Тасе

именовался за пристрастье к хокку.

 

Стекались в чашку с донышком сухим

китайские, японские стихи.

 

По памяти читая Су Дунпо,

Ли Юм сверкал слезой от восхищенья.

Сюей, кивая, тер стопу стопой:

комар кусал без всякого почтенья.

 

Для подлых насекомых, господа,

поэтов кровь не боле, чем еда!

 

Затем Тасе читал стихи Басе,

рожденные в стране исхода солнца.

Ли Юм, без исключенья, пил за все,

и был сражен… величием японца.

 

«Да где я»,- призадумалась Луна,-

«В какой стране, в какие времена?»

 

Ведерная бутыль вверх дном скосилась,

Лились стихи и брага – до конца.

Опомнилась Луна:» Ах да, Россия…

российские поэты, их сердца.»

 

И двинулась светить в свой вечный путь

Еще куда-нибудь, кому-нибудь.

 

 

 КЛЕН

 

Морщинами веток, глазами листов

он смотрит в окошко, как будто готов

войти и остаться, и облик принять

того, кем беременна юная мать.

 

Над ним всемогущая осени длань,

на нем из червонного золота рвань,

он старый, искусный и вечный поэт:

ведь плоть его – пламя, душа его – свет.

 

 

* * *

 

Для тебя плету сонеты,

Без тебя свой суп варю.

Я когда не знаю, где ты –

В небо синее смотрю.

 

Если небо место встречи,

Значит, нас когда-нибудь

Наши тропки от крылечек

Выведут на Млечный путь.

 

И окажется, что наши

Параллельные пути

Были – борозды на пашне,

Где любовь должна взойти.

 

 

  * * *

  Л.Ч.

 

Мы с тобой не бродили по зимним лесам,

лунной ночью в сугробах бродил я, но сам

разгребал под снегами сухие листы,

почему же все это запомнила ты?

 

Мы с тобой не зажгли в нашем доме огня,

ты под утро потом не ушла от меня,

а потом не вернулась, глотнув пустоты –

почему же все это запомнила ты?

 

Хитроумной ловушкой будильник часы

подловил, поделил, положил на весы,

сотворил наши судьбы из света и тьмы –

но откуда все это запомнили мы?

 

Словно Бог обронил две слезы на песке:

ты по левой щеке, я по правой щеке –

промелькнули, упали и порознь живем…

Только все, что мы помним, мы помним вдвоем.

 

 

* * *

 

Пришла пора такая – ни осень, ни весна.

В промозглые туманы вся жизнь погружена.

 

И стало мне казаться, что я на свете был –

все радости изведал, все горести испил.

 

И книги, и газеты, спектакли и кино

я высмотрел на память уже давным-давно.

 

И в женщину с обманным прищуром карих глаз

не раз уде влюблялся, терял ее не раз.

 

Вино – и то постыло, и трезвость – как порок.

И все, что будет – было; и новых нет дорог.

 

В туманах гибель рыщет, а я вослед свищу –

боюсь ее и кличу, и прячусь, и ищу.

 

 

 * * *

 

Жизнь уходящая, прости,

что я тебе уже не рад.

Покрыла пыль усталости

и всякий жест, и всякий взгляд.

 

Уже прошел слепой испуг,

что я в итоге нищ и наг,

что смотрит хмуро старый друг

как будто он мне старый враг.

 

Не исцеляет первый снег,

жасмин цветущий не пьянит.

А дни ускорили свой бег,

а сердце вещее болит.

 

И чаша боли – до краев,

а мысли горькие – за край,

и все неслышней вечный зов:

не умирай, не умирай…

 

 

* * *

 

На прощанье вот что скажу:

дождь ушел, ну и я ухожу.

 

То хоть были вдвоем –

я с ним спорил, ругался.

А теперь сам дождем

неприкаянным сирым остался.

 

Ухожу! Оставаться боюсь –

уж такая настала минута.

Кто-то встретит – прольюсь:

ох и мокнуть придется кому-то.

 

 

* * *

 

В домишке ветхом печь топлю,

готовлю корм домашним птицам.

Свою губернию люблю

за равнодушие к столицам.

 

Заботы стройки: день ко дню –

Кладу кирпич, доску строгаю.

По вечерам за болтовню

устало радио ругаю.

 

Душе одно и надо знать –

в Москве, Терновке или Риме –

как Богу богово отдать…

а кесарь сам свое отнимет.

 

 

АДАМ И ЕВА

 

Ева, в наших сердцах

человечество спрятано…

Ева, яблок не надо,

не ходи к тому древу познанья.

Плод надкусишь – и грянет

расщепление атома!

В пляске зла и добра

исказится весь лик мирозданья.

 

Целен мир наш пока,

не разбит, как игрушка, на части

Мы не знаем, что праздник

построен из пота и слез.

Мы в раю,

в беспредельном, безоблачном счастье,

но запретное – есть,

и помысли об этом всерьез.

 

Дремлют птицы скорбей;

тронешь плод, вызревающий ядом, –

в небо тучей поднимутся

стаи разгневанных птиц

и повиснут гигантским грибом

над обугленным садом…

Вечность временем станет,

деля нас на тысячи лиц.

 

И мужчины, и женщины

волнами жадными хлынут,

во всеядстве своем набирая в снопы

больше плевел, чем злаков

Ева, будешь ли рада тогда

уцелевшему сыну?

Ева, хватит ли слез,

чтобы павшего сына оплакивать?

 

Мы узнаем любви целомудренной

Страшную цену,

подоплеку влеченья,

что нас возвышало когда-то,

На огонь –

на разлуку, утрату, презренье, измену –

мотыльками сердца полетят…

Это будет – обычная плата.

 

От морей наших душ полетят –

невесомые капли,

снова слиться пытаясь в соитьях,

ненадежный ища свой покой.

Ева, это прельщало тебя

до безумья, не так ли?

Это жалкие судороги –

лучшее в жизни людской.

Наши дети, о Ева!

Что скажем мы им в утешенье?

Первородство греха –

их клеймо до последней черты.

В созиданье людей

изначально войдет разрушенье –

до распада, трухи,

послесмертной пустой чистоты.

 

За мгновенье до взрыва – замри!

И – опомнись! И – мимо,

мимо ярких влекущих плодов,

мимо темного спящего древа…

И – прислушайся! Словно из сна звук скользит

по стеклу тишины – нестерпимо:

это голос из бездны страданий летит,

слышишь, Ева?!

 

Это я, твой Адам, –

из огня, из периода полураспада –

миллиардами глоток,

надорванных мукой, воплю.

Ева, в грех не впадай,

не ходи к тому древу, не надо!

Ну а если пойдешь…

Я тебя все равно больше рая люблю.

 

 

 3.Круговерть

 

 

* * *

 

Ручей-речушка, темный малахит

недвижности, так встретила

пришельца отраженье, всплески сердца,

как будто заверяет, что не сердится:

своих красот незваного свидетеля,

пусть молчаливо, но благодарит.

 

В ночную воду в звездах голубых

вхожу, не потревожив паутинку

на кустике, облитом лунным светом.

Тебе спасибо, ластовая Лета,

за безымянность, желтую кувшинку,

плавучий лист – у самых губ моих.

 

 

МЫ

 

Мы сидим за столом

на расшатанных стульях,

разрезаем на дольки Луну

и бросаем серпы золотые

в окно,

и в окне – каждый видит свое.

 

– Сад растет, как в ускоренной съемке!

– Да, летучие рыбы резвятся в цветных облаках…

– Там людей носит ветер, их тела из газетных комков.

– А поверхность стола снова стала экраном рентгена.

 

– Я не вижу! – признался невидимый голос.

– Все исчезло – и стены, и пол с потолком.

Я в сплошной черноте запускаю ракеты,

а они разрываются вспышками тьмы!

 

– Ничего, – отозвался, помедлив,

самый первый сердца удар, –

просто ты не родился еще…

 

Мы сидим за столом

на расшатанных стульях;

все мы сделали сами –

и стулья, и стол, и вид из окна.

Ведь не станет Творец

заниматься такой ерундой!

 

 

* * *

Одни – сошли с небес,

другие – к небу…

Те – сеются зерном,

а те – как всходы.

Земля любому радуется хлебу,

творя богам хлеба – свои народы.

А я из тех, кто падает, верней,

упал – в могилу пахотных жаровен;

без ремесла – без листьев и корней –

я беспощадно заживо схоронен.

Во мне есть память, знанье обо всем –

как если б это все уже случалось.

И я хочу в свой занебесный дом,

и душу гложет старая усталость;

и разрывает грудь мою тоска –

по закромам, где так покойно было;

и рвется к свету острие ростка –

неудержимая живая сила.

Паденье,

восхожденье –

круговерть

махины страшной и чудесной,

где надо – жить, где надо – умереть…

Так умереть – чтобы воскреснуть.

 

 

* * *

 

Проще будь – говори стихом.

Не раздавливай на вальцах

гланд и связок лучистый ком,

что от сердца летит к сердцам.

 

Византийско-славянский скарб,

весь накопленный опыт-опт

стартанет, как звездный корабль,

в нёбе – небе, спрятанном в рот.

 

Шум и гам, громогласный торг,

речи, льющиеся рекой…

Люд безмолвствовал – был итог,

подведенный одной строкой.

 

Ты городишь фраз частокол,

за словами скрывая суть.

А в тебя с молоком вошел

материнским весь Млечный путь.

 

Это кто там во сне тебя,

кто, роднее, чем кровный брат,

отхлестал по щекам, скорбя?

Это ангел твой – телепат.

 

Он разжал твой в кармане шиш,

отрубил транслятор помех.

Так о чем ты там говоришь

неестественной речью всех?!

 

 

В ИЗГНАНИИ

 

Он знал миры, и говорил, и говорил –

о будущем, но речью темной, древней;

и уставал, и замолкал без сил,

печально глядя на огни деревни.

 

Он все созвездья знал наперечет;

он утверждал, что цифрой стих исчислил:

поэзию не рифма создает,

но – сердце и строенье мысли.

 

При нем всегда был ученик – как мим

пластичный и в движеньях скорый,

который, к счастью, был глухонемым

и никогда с учителем не спорил.

 

Как толковать наставника кивок

в том запределье, где молчит октава,

где ничего не значат, ничего

ни сам он, ни его былая слава?

 

Душа – душе, и через взгляд и жест,

терпенье долгое – до миропотрясенья:

немой заговорил, и в нем уже

рождаются свои стихотворенья.

 

 

* * *

 

Какая мощь, какая хватка

гармонии – везде, во всем!

И как мучительно и сладко

быть вовлеченным колесом.

 

судьбы – в горнило превращений;

пройти все пытки, и опять

и вой ветров, и птичий щебет

как речь родную понимать.

 

И вновь мученье как уменье

душа усвоит; и чиста,

легко, в одно сердцебиенье,

пройдет сквозь узкие врата.

 

И утвердится лад в природе,

и серый день – уже не сер.

И незаметно переходит

звучанье фраз в звучанье сфер.

  

 

ГОРНИЛО

(Триптих)

 

1.

Отчаянье

уже больнее боли;

глаза – большие, больше чем у страха;

перст в ране жжет – он солонее соли;

не снята – содрана – последняя рубаха.

Что – хочешь от меня?! Я не могу.

Все царство отдано – и без коня.

Любовь свою – и ту отдал врагу,

как велено; и враг – внутри меня.

Жизнь прожита почти, но до сих пор,

не понимаю: что тебе – мы, люди?

Судьба свой исполняет приговор,

а правый суд еще когда-то будет…

Я должен выбрать: Выбрал – свет,

добро. А мрак – все гуще, беспросветней.

Мне пеплом стал уже вишневый цвет,

не ластятся – стегают ветви.

Скрипит ума расшатанная ось;

душа не точка света – запятая;

мне в целом мирозданьи не нашлось

покоя – хоть минута золотая.

Я не могу! За чем тебе такой –

для света рая, адского огня

равно пропащий?

Одно прошу: смахни рукой –

чтоб не было меня

ни в прошлом-будущем,

ни в настоящем…

 

2.

Не хочешь – быть? Ну, что ж… тебя – и нет,

проснувшийся в раю безбожном…

Жизнь – не вопрос, она – сплошной ответ

на то, что невозможное – возможно.

Сияют звезды – каждая пробита

дырой во тьму по всей изнанке дней.

Пройди же сквозь звезду, пройди сквозь сито:

вопросы, боль и смертное – отсей.

Напрасно разум расточает силы:

непостижимы тайны… и просты.

Ведь знает, знает сердце, что могилы –

там, за звездой – давным-давно пусты.

 

3.

Еще живой, затылком на ладони,

лежит мой череп – в собственной руке,

а мысль уже блуждает там и стонет,

где он пустой валяется в песке…

 

Луч памяти легко метнулся к небу.

Круг Зодиака обежал и вот –

вошел в былое, из былого – в небыль,

что, не бывав, как бывшее живет.

 

Летит стрела познанья, узнаванья,

стрела прозренья, но всегда, всегда,

преодолев любые расстоянья,

откуда пущена – и падает туда.

 

О мысль моя, ищи, пока не поздно,

жилище долговечней и прочней,

готовь ковчег, примеривайся к звездам,

рули к предвечному в теченьи дней.

 

 

* * *

 

… И за окном на скалах день блистал,

и у окна стоял учитель веры,

и я вошел в залитый солнцем зал,

в огромные распахнутые двери.

 

В горах таилась светлая обитель,

скорей – дворец… Три года я стенал,

просил, молил – и сжалился учитель:

призвал к себе мой дух на крыльях сна.

 

Он юный был, с приветливой улыбкой;

я – в пепле седины уже, под ней

бродил мой ум такой неверный, зыбкий;

а ум учителя писаний был древней.

 

– Ты говоришь, что утвердился в вере?

– Да, прошептал я горячо, – да, да!

Он грустно и сочувственно измерил

мой облик взглядом: – Посмотри сюда…

 

И он поднес к моим глазам открытку:

там были скалы – те, что за окном.

И в тот же миг я, как обрывок нитки,

повис на скалах в ужасе сплошном.

 

Дул сильный ветер; яростно руками

вцепился в выступ я, и все во мне,

сама душа моя – вжималась в камень

на вертикальной, без щелей, стене.

 

От страха помутился разум бедный!

Я слышал голос, он меня призвал

шагнуть к нему… Но я, вися над бездной,

и сам себя, и голос проклинал.

 

– Ты веришь мне? – Но я уже не слушал,

не думал, ничего не понимал.

Закрыл глаза – как целый мир обрушил,

открыл глаза – передо мною зал.

 

Я скрюченный стою, вцепившись в воздух;

покой вокруг; и в солнечных лучах

незыблем пол, весь в мозаичных звездах.

Передо мной – учитель… в двух шагах.

 

 

КОМЕТА

 

… И вторглась комета поэта,

и косноязычный гадатель

на гуще кофейной заметил

ее и заметил: чревато…

 

Незыблемо звезды сияли,

но в Пулково сухо предрек

наук занебесных Исайя –

пустилась одна наутек.

 

Комета пронзала, как вирус,

мембраны миров, как стрела,

и бедствия каждому миру

и новые свойства несла.

 

Валились в руины державы,

рождались в крови и любви.

Шли крысы топиться, и лавой

текли по земле муравьи.

 

Как падают звезды? – Как звезды!

Как будто подстрелены влет,

просыпались смертные гроздья,

и кто не упал – упадет.

 

А встанет не каждый, не каждый…

лишь тот, кто желал, и тогда,

когда, изнемогший от жажды,

глотнет от горящего льда.

 

Комета – знамение свыше,

благая и грозная весть.

Ее и могилы услышат,

и мертвые смогут воскресть.

 

Все стронуто с места, все взрыто –

кометой; под звездный обвал

желанье загадывай, зритель:

свершится – что б ни пожелал.

 

 

* * *

 Памяти Виктора Мерздякова

 

Между небом и землей,

жаждой жизни и петлей…

Демон шеей называет

твое горло, брат шальной!

 

Ты с каких упал небес?

Чем тебя опутал бес?

Неужели добровольно

в наше пекло ты полез?

 

Хоть немногого просил

у судьбы: хватило б сил

только быть самим собою –

и того не получил.

 

Жизнь к тебе была как нож:

цапнешь – пальцы отсечешь;

жить хотелось! так хотелось:

прозябанье – невтерпеж.

 

Заливал – за воротник…

Засыпал под свой же крик.

Из-под ног земля уходит! –

ты ведь к этому привык…

 

Рисковал – душой! Но из

когтя злого вырвал приз:

как положено поэту,

душу выкупил – за жизнь.

 

Бог, прости его! Любя,

убери клеймо со лба…

Он – поэт, и высшей мерой

мерил слово… и себя.

 

 

* * *

 

Во вселенском звездном рое

есть алмаз – пыля огнями,

как бродячий астероид

он парит между мирами.

 

А внутри алмаза – город,

сотворенный силой магий,

в ограненном небе гордо

высит радуги и флаги.

 

Там повсюду гости: может

всякий спеть, сплясать свой танец.

Там кувшин вина с вельможей

распивает оборванец.

 

Есть река, и мост ажурный,

пляж ковер свой расстилает,

и по пляжу лев разумный

на спине детей катает.

 

Город праздничный построен

по подобью камня в перстне,

и поэту как герою

был пожалован за песни

 

королевой светлоокой

из галактики далекой –

за душевные терзанья –

этот замок – знак вниманья,

благосклонности высокой.

 

Дом – кристалл; его владелец –

вечный воин и поэт –

атакует крылья мельниц

в тех краях, где правды нет.

 

Все его оружье – слово,

жизнь – как гибельный поход.

Но душа вернется снова

в дом, где силы наберет.

 

Занебесный дом укромен,

все там по сердцу ему.

На земле ж поэт бездомен

даже в собственном дому.

 

 

* * *

 Виталию Дондукова

 

Мой друг, славянская душа

в краю родном – роднее жаждет:

где б ветер влагою дышал,

и пасмурность была в пейзаже.

 

Где можно в коконе плаща

бродить, когда никто не бродит,

безлюдный берег навещать,

ждать еще большей непогоды.

 

Стоять на камне и смотреть,

как море, труженик негордый,

зубилом волн сквозь гребень шхер

неутомимо бьет во фьорды.

 

Жить одиноко вдалеке

от бестолковой круговерти,

лучше всего – на маяке –

смотрителем – до самой смерти.

 

Чтоб дождь – неделями подряд,

годами – только берег рваный…

Что для кого-то сущий ад,

для друга – край обетованный.

 

И я сочувствую: он прав,

он, может быть, по воле судеб

был в прежней жизни скандинав,

а может, в следующей будет.

 

А если жизнь всего одна,

тем более – ведь чуть не каждый

живет в нужде и не сполна,

не там, не так – как сердце жаждет.

 

 

СУДЬБА

 

То, из самого раннего детства,

ощущенье сквозное, что некуда деться,

и куда ни вела бы незримая нить,

мне по ней, как иголке надетой, ходить.

 

И другое из детства – подспудно и колко:

что, как нитку возьмет да потянет иголка,

да авось перетянет, и нить не порвется:

что накроено было, авось да сошьется.

 

 

* * *

 

Деревня моя Перебор,

уральская глушь.

Все переберу – до сих пор –

единственный куш.

 

Приснится, как если бы лоб

прижал к ледяному стеклу:

как рыбу огромную, гроб

вдоль берега молча несут,

 

как солнца остывшего шар,

как мертвое сердце мое…

исходит в рыданьях душа,

но люди не слышат ее.

 

Свеча догорает в руке,

и берег в полнеба навис,

и льдины летят по реке,

закрученной косо и вниз.

 

Неслышный колышется хор,

бездонно чернеет вода.

Был выигрыш?  Был перебор

во всем и всегда, навсегда.

 

 

* * *

 

Я был для семьи ненадежный добытчик,

жене говорил: поищи, кто попрытче.

 

Для Родины пасынком был, и к тому же –

с любовью сыновней – не очень-то нужен.

 

Для силы небесной я был под сомненьем –

с тем камнем, который чреват преткновеньем.

 

А сам для себя я и вовсе – как не был…

Я был для семьи, для отчизны и неба –

 

глаголом не самой изысканной пробы:

как мог, так и пел – до скончания, чтобы

 

друзья отнесли на кладбище поэта

и знали: он прав, его песенка – спета.

 

 

РОК

 

Гонит,

гонит меня мрачный всадник –

по дорогам и бездорожью.

Оглянусь я на путь свой неладный –

и молюсь, сотрясаемый дрожью.

 

Страх веками глодал мою рабскую кость –

Словно прокляты предки за что-то.

Уходя от погони, не раз мне пришлось

заплатить униженьем – по старому счету.

 

…Рок

мне застит глаза, надевает колпак,

напирает конем – чтоб втоптать меня в гумус…

Отчего же иначе, совсем не дурак,

я за глупостью делаю глупость?!

 

Настигает!

нет в мире таких крепостей,

где б укрыться смогли

те, кому пропадать неохота.

он идет и приходит,

и от взгляда его

открываются сами ворота.

 

Смерть маячит за ним – ржавью кровь на косе;

что же, пора прекращать эту травлю…

Как Антоний – один против армии всей! –

я свой меч в морду року направлю.

Хватит,

лучше уж пику поймать себе в бок –

гибель станет оплаченным долгом.

Ты мне тоже слегка задолжал – видит Бог!

Ты силен, но мы оба – под богом.

 

Расквитаемся!

Что же ты таешь как дым.

когда дело доходи до схватки?!

Как мне жаль, как мне жаль, что еще молодым

не схлестнулся с тобой без оглядки.

 

Рок-игрок, призрак-рок, я усвоил урок –

поздновато, зато назубок.

Хоть гонись, хоть плетись, хоть юлою вертись –

роковая пускай, но моя – моя жизнь,

 

и какую ни есть – принимает душа,

и послушны уже годы-кони.

Я теперь не спеша

равномерно дыша,

ухожу

от погони.

 

 

* * *

 

Клад заветный найти невозможно,

если сердце исполнено яда.

Красота на виду – это значит: надежно

сокровенное скрыто от жадного взгляда.

 

 

* * *

 

Голубь с утра на балконе шалит,

голубку теснит – играются.

Выросли дочки… поздно пришли,

спят, во сне улыбаются.

 

Вновь прилетел к сонным домам

ветр молодой, ветр лесной.

Чайник поет, весело нам,

губы твои пахнут весной.

 

 

МАЙ

 

Трещат лягушки на пруду

базарным хором; в споре с ними,

как будто целя на звезду,

взметают зыбкую слюду

фонтаны трелей соловьиных.

 

Ночь, но деревья не темны –

белеют хлопьями цветенья.

Виденья, звуки – словно сны

в щекотном облаке весны,

что так целительно важны

для слуха нашего и зренья.

 

 

* * *

 

Нет ни облачка, ни

ветерка, и прозрачны,

перемывшие дни

пальцы осени-прачки.

 

И полны синевы,

лужи – чище колодца.

В позолоте листвы

их зеркальные донца.

 

Прорисован вдали

каждый веткою лес.

Свет идет от земли,

свет идет от небес.

 

Как в божественном сне –

не хожу, а летаю.

Столько жизни во мне,

что шепчу: умираю…

 

 

ЗИМА

 

Ох, темнила долго осень!

Но морозец заиграл –

в облаках открылась просинь,

а потом и снег упал.

 

Сразу сердцу стало легче –

словно снег прибавил сил,

и сам город словно плечи –

в новой шубе – распрямил.

 

И светлее, и добрее

стали зимние дворы.

Пацаны, как скарабеи,

катят снежные шары.

 

Лед настыл, и люд бывалый,

к той тропе уже привык,

что не по мосту связала

берега – а напрямик.

 

 

* * *

 

Шли мы, проходили – я и лето.

Тек ручей с припрыжками, увертками –

ничего в нем не было от Леты

темной, мертвой.

 

Превращался ручеек в речушку –

маленькую, милую пока;

мальчика напоминал он и девчушку,

догонялки, бег сквозь облака.

 

Сквозь полузакрытые ресницы –

радужные блики, теплый свет…

Если это сон, кому он снится?

Ведь меня там не было и нет.

 

Я лежу в своей избе увечной,

надо мной корявый потолок.

Кто-то видит сон о лете, речке;

и зудит комар, и бьет в висок.

 

Кто-то бродит в поле в одиночку

в полусне как в сказке – чтоб сберечь

от забвенья лето, речку-дочку,

речку-сына, речку-речь.

 

 

* * *

 

Костер в ночи – из прошлого манящий

в грядущее. Я жизнь еще терплю

лишь потому, что ты свой плащик бедный

на землю бросив, веткою горящей

все пишешь мне из юности «люблю» –

по буковке – на фоне звездной бездны.

 

 

ТРАВА

 

А лицо у тебя – с картинки,

а повадка твоя – шалавья.

И сплелись мы, как две травинки

человеческого разнотравья.

 

И друг друга мы врачевали

зельем, выжатым из тумана:

ты – моя трава от печали,

я – твоя трава от обмана.

 

Ты мне стала насущней хлеба,

я учусь у тебя – без страха

принимать необъятность неба,

признавать неизбежность праха.

 

В зазеркальности полнолунья

стебельки захлестнуло в узел.

Ты – моя трава от безумья,

я – твоя трава от иллюзий.

 

Подгадала судьба свиданье,

заигравшись рулеткой звездной:

и пришел я – да слишком рано,

и пришла ты – да слишком поздно.

 

Яд целебный, настой заздравья

пей до дна! – только в нем спасенье.

Ты – моя трава от бесславья,

я – твоя трава от забвенья.

 

 

* * *

 

Дни идут – как хлябь непроходимая,

с болью и тоскою. Видит бог,

только из любви к тебе, любимая,

не пустил тебя я на порог.

 

Может, ты, не поднимая взгляда,

разобижена ушла, несчастна?...

В сердце моем столько яда, ада –

и минуту рядом быть опасно.

 

Лучше уж не знать тебе, не видеть

как тоскую я напропалую.

День придет, и я твои обиды

замолю, заглажу, зацелую.

 

 

* * *

 

Стою на берегу, а взор духовный

уходит в море с эллинской триерой –

в тот мир, еще поныне полнокровный,

с пульсацией Гомерова размера.

 

Какие люди жили на земле!

Я снова с ними, и смеюсь, и плачу

от счастья, что, затерянный во мгле

морской пустыни, слишком много значу.

 

Здесь лишних нет; меж Сциллой и Харибдой

все спину гнем на веслах, воду роем!

И если кто-нибудь из нас погибнет,

то неизбежно – воином, героем.

 

Кому я муж? И кто моя жена?

Смотрю без страха в злобный глаз циклопа.

Кто я? Никто! Но женщина верна

и мне, как Одиссею Пенелопа!

 

Эллады отшумевшие века,

поэзии нетленные страницы!

Я вновь гадаю по полету птицы:

вернусь ли в отчий дом издалека?

 

Дыханье моря – неумолчный фон –

баюкает; прильнувши к изголовью,

я думаю о женщине Сафо –

мне хочется заняться с ней любовью.

 

Моя Сафо на Лесбосе живет,

наставница девичьего союза,

фиалкокудрая, когда она поет –

она десятая живая Муза.

 

Для нашей дочери Клеиды, чей так мил

овал лица на броши из опала,

я шапочку пурпурную купил –

как раз такую, о какой мечтала:

 

нарядная! Обрадует до слез…

Я сохранил ее, судьбой влекомый

от самой Лидии… я слишком долго вез

подарок свой не к дому, но от дома.

 

 

* * *

 

Настойчивая прихоть сна:

зачем– неразрешимый ребус –

встает поляна, как стена,

и женщина идет по небу?

 

Что в памяти напластовалось?

Была ли та на самом деле,

чье лишь сияние осталось –

как луч звезды в стеклянном теле?

 

О чем взывает подсознанье

при свете дня морзянкой молний?

Рисую, а лица не знаю,

зову, а имени не помню.

 

 

* * *

 

Глаза мои видели поле ржаное,

душа в облаках – увидала иное.

Стою на распутье двух зрений – в обиде,

что толком ни то, ни другое не видел.

 

 

МОРЕ

 

О море-море, мне

разлука с морем – горе.

Живу, как на Луне,

где лишь на карте море.

 

Мы встретиться должны,

соединиться нам бы…

Ты хлещешь в мои сны,

круша реалий дамбы.

 

Врываешься, браня,

и, выхватив у ночи,

меня в сиянье дня

на берег свой уносишь,

 

целуешь пальцы ног,

а рядом лепит что-то

кудрявый нищий бог

в тунике с позолотой.

 

Дитя, он на песке

миры легко сложил как…

Но гневно на виске

его трепещет жилка.

 

Весь пляж ему как трон,

где равно с восхищеньем

одних карает он,

другим дарит прощенье.

 

Не приговора – ждать

боялся я, и рядом

стал на песке играть –

и вышло так, как надо:

 

игрушечных дорог

два лучика скрестились,

и улыбнулся бог,

и гнев сменил на милость.

 

Он мне открыл звезду

судьбы, вручил наследство:

я берег свой найду,

тот, что завещан с детства.

 

Вблизи или вдали,

тому, кто морю верен,

любая часть земли,

любая суша – берег.

 

 

* * *

 

Снеговерть; чуть видимый в пурге,

на кривом шесте скворечник поднят.

Тигры уссурийские в тайге

почему-то снились мне сегодня.

 

Яркие их длинные тела

продвигались чередой, без шума,

вдоль сосны огромного ствола…

Что мне тигры? Век о них не думал!

 

Мне казалось, спящему в тепле,

что они одни и есть на свете,

на чужой неведомой земле –

на своей, а не моей планете.

 

Что ж, с утра уставившись в окно

на метель, скворечник этот бедный,

и не сплю, а видится одно:

тигров ход – как будто ход с молебном?

 

 

ТРУД

 

Это что за грохот там и тут? –

шарят звезды по земле лучами:

то идет огромный тяжкий Труд –

беспрерывно, днями и ночами.

 

У него сорвались тормоза,

прет вперед горами и долами,

и горят безумные глаза

над его безумными делами.

 

Землю роет, небо роет он,

подвернутся реки – роет воду.

Вот сварганил синхрофазотрон –

щупает за атомы природу.

 

Смотрит ввысь пытливый богатырь:

ох, пора уже за звезды браться;

вот смахнет с Луны немного пыль –

доберутся руки и до Марса!

 

Труд стремится стать еще трудней,

и откуда знать ему, кошмару,

что он был когда-то на людей

наслан за грехи их – божьей карой.

 

 

В МАСТЕРСКОЙ

 Стасу Дымову

 

А сколько жизни той? Давай по трошку –

за два окна с приветными огнями …

Готовь сковороду, кроши картошку,

пока я в лавку винную сгоняю.

 

Сначала «за политику», конечно,

поточим лясы – чтоб ей было пусто,

а после о великом и о вечном

поговорим – «за баб и за искусство».

 

Поцапаемся малость – на Матиссе,

сойдемся безусловно – на Рублеве,

из местных – то уроним, то возвысим

кого-нибудь; за всех – нальем по новой.

 

Потерянное время не воротишь! –

Какая истина нашлась – как муха в супе.

Пробуксовали жизнь на повороте…

К тому же не вода, а водка в ступе.

 

Зато мы в дивной роскоши купались –

общенье, музыка, стихи, полотна…

И палец не ударили о палец

в борьбе за то, что сердцу не угодно!

 

Плевать, что по подвалам гнули спины

(подземный стаж зачтется нам едва ли),

зато писали книги и картины,

и лучших горожанок целовали.

 

Друзьям своим на дни рожденья или

без повода особого, под чарку,

в безденежье мы живопись дарили,

а это королевские подарки.

 

Прости нам бог, что жили с перехлестом –

ведь в нашем ремесле нельзя без страсти,

и дай нам бог принять легко и просто

судьбу и муки творчества – как счастье.

 

 

ПАРИЖ

 

Не зови меня поближе,

в мир молочных киселей, –

я и так уже в Париже,

я и так навеселе.

 

По Монмартру – в каждой жилке;

я – и здесь, и далеко.

Мой Париж на дне бутылки

помещается легко.

 

АНДЕРГРАУНД

 

Дитя неземное, подвала

люблю я похмельный покой.

Здесь муза меня посещала,

снимала синдром – как рукой,

 

так  чем попало блаженство

дарила мне Муза, друзья,

достигнув во всем совершенства –

иначе со мною нельзя!

 

Промчались со свистом мгновенья,

как пули прошли у виска.

Былого уж нет вдохновенья,

и нового нету пока.

 

Покинула муза поэта,

как деньги – ушли, так сказать.

Я как-то не связывал эти

два факта… А может, связать?

 

Торчу заземлено в подвале,

свою ковыряю печаль.

Вернется ли Муза? Едва ли.

Найду ль на бутылку? Едва ль.

 

Писать принимаюсь, но что-то

глагол насухую не жжет.

Наверх выходить неохота –

там кризис никак не пройдет.

 

Затишье в пространстве зарытом.

Порой только, мелко дрожа,

труба прогрохочет, транзитом

спуская поток с этажа.

 

Порой только лязгнут протезы

во рту, содрогнется подвал –

то рядом сантехник нетрезвый

к себе в теплоузел попал.

 

 

* * *

 

На бумажной скатерке в центре,

похоже, сало лежало;

по краям следы от стаканов –

сидели трое.

Кто-то пальцем провел, и пятно

протянулось жалом

меча, всегда находящегося

при герое.

А синей и черной туши кляксы

падали через раз,

как излиянья плаксы

из разноцветных глаз.

В районе четвертой печати пусто –

мудрец, витающий в облаках,

был и не был, являя искусство

держать себя и свое в руках.

…Обвожу иссохшие винные реки,

жирной туманности закрученный хвост.

Так, глядя на небо, греки

чертили фигуры из пятен звезд.

Здесь каждый присутствовал как галактика

в поисках истины, но обнаружена

только склонность скупого завтрака

растягиваться до пустого ужина.

Да еще опустевшая тара,

в которой истина заключалась

посредством пробок – ее нектара

мудрец на утро оставил малость…

 

 

ОТКРЫТИЕ

 

Вселенная, я сам читал,

так велика, что бесконечна.

А мы живем себе беспечно.

А тут страстей такой накал.

 

Я эту бездну с бодуна

открыл, благодаря поэту:

звездам числа нет, бездне – дна;

я сам додул – и крышки нету.

 

Хотя б какие были там

края с табличкой «осторожно»,

так нету ж, нету ни черта –

как жить с такой вселенной можно?

 

К тому же время без конца

течет откуда-то куда-то –

ему до фени, что лица

черты, что праздничная дата.

 

Нам  жизнь дана не насовсем!

А это вечное движенье

снижает резко жизни всей

непреходящее значенье.

 

Везде, где только ни копни,

в докучливом разнообразьи

висят галактики одни,

в них солнец всяческих – как грязи.

 

Песчинки мельче – вся Земля!

Пора уже, собравшись дружно,

сказать начальству из Кремля,

что с этим что-то делать нужно…

 

 

БАЛЛАДА ОБ УСАХ КИБОРГА

 

Посреди окруженной среды

В куче хлама, под клюквой в тени,

спал мужчина, но без бороды –

на нем усики были одни…

Он усы свои не подстригал,

он родился при них и с крестин

заводских мог любого врага

завалить… а усы не росли.

Настрогав тугоплавкий металл,

когда шла уже сборка к концу,

их дизайнер ему припаял

навсегда к волевому лицу.

Соловей, не тревожь… и не вей

в потрохах у мужчины гнезда;

хоть и спит уже множество дней,

просыпается он иногда.

Даже в полдень не видя ни зги,

обесточенный, хочет он жить,

и, раскинув на травке мозги,

все пытается их починить.

… Он как раз на заправку спешил

на троллейбусе ехал, а вор –

просто так, без нужды, для души –

у него блок питания спер.

А потом уже праздный народ,

чтоб не зря человек пропадал,

кто процессор, кто таймер возьмет,

а один утащил коленвал.

Угораздил с конвейера слезть

черт в Ростове, что, мало земли?!

Все, что было возможно унесть,

унесли… но усы не смогли!

Впрочем, ведь не серийны усы,

ни для мира и ни для войны

не пригодны… а так, для красы.

Да кому они на фиг нужны!

 

 

БОМЖ

 

1

 

Всем светят солнце и луна,

есть место тварям – зверю, птице.

И есть огромная страна,

но мне в ней негде притулиться.

 

Мне по таким законам жить

назначено судьбой моею,

что ни украсть, ни попросить,

ни заработать – не умею.

 

Дано мне только – отдавать

блаженно, всем, кто пожелает,

свои сокровища – слова:

ведь им никто цены не знает.

 

2

 

Приснился Хлебников… на палку

устало опирался, нервный.

Я шел к себе домой, на свалку.

Он – дальше. В Персию, наверно.

 

Хромали рядом, бормотали –

классическая вышла пара.

Его как раз короновали

и должность дали – Предземшара.

 

Он сам в себе пылал, как в тигле.

Простыл на крыше, на вагоне.

С ним Ляля ехала на тигре

верхом –отстала, но догонит.

 

Он сообщил, что будетляне,

будлея, бедствуют при этом,

что собираются в Гиляне

сдружить Иисуса с Магометом.

 

– Я вас читал, – сказал. – Бездарно.

А как там я, хоть понимают?

– Ну, имя ваше – легендарно,

а книги как-то… не читают.

 

-Ах так?! – Подумал. – Ну еще бы,

моя не всем доступна лира!

Была шиза высокой пробы

У Первого, у Велимира.

 

Я до ближайшего колодца

его довел, ввернуд вопросик:

– У вас окурка не найдется?

Он гордо отвечал, что – бросил.

 

И вдаль ушел певец свободный,

бубня, как атом расщепляя

«любовь» – на сотни производных,

всю мощь любви высвобождая.

 

3

 

Забрел недавно в супермаркет –

понятно, без гроша в кармане –

погреться, вдоль витрин пошаркать –

как все, как инопланетяне…

 

Я причесался пятернею,

хоть хмырь какой-то и косился,

но в рай за чьею-то спиною

я все же как-то просочился.

 

Чего там нет! Всего – навалом,

на вкус любого обормота.

Чего там нет? Меня, пожалуй, –

ведь я давно не «кто», а «что-то».

 

… Все озирая с восхищеньем,

я пребывая в сплошном восторге

от изобилья достижений

этих землян – крутых, как боги.

 

Но… страх воздвигся изваяньем:

в Эдем таким, как я, вельможам

вход затруднен и пребыванье,

а вылететь свободно можно.

 

И я ушел… с гримасой жалкой:

мол, тороплюсь, мол, нужен где-то…

Мне далеко пилить до свалки –

своей планиды и планеты.

 

4

 

Свой голос услышал, хоть не с кем

вести разговоры – один,

да ветер огромный, вселенский

за стенкой картонной гудит,

как если б уже раскололось

на душу и плоть бытие:

душа отлетает – лишь голос

земле оставляет, чтоб повесть

поведал, всю повесть ее.

 

 

* * *

 

Успокойся, сердце! Если билось

до сих пор, то что уж там осталось?

Что с того, что худшее случилось,

если и хорошее – случалось?

Не отринь божественного дара

жизни-лады как и жизни-стервы.

Не страшись последнего удара –

вряд ли будет он трудней, чем первый.

 

Сердце, не волнуйся под рукою

времени: ведь с первого движенья

паузы извечного покоя

вплетены в твое сердцебиенье.

 

* * *

 

А что остается? Безмолвно и ровно

царит снегопад. Остывает жаровня

на печке, и чайник поет, и морковный

свой нос за окошком задрал снеговик.

Узоры на стеклах, и мох между стекол;

полено сырое трещит, как сорока;

над крохотным домиком в небе высоком –

снежинки. И мальчик к окошку приник.

 

Еще остается – в июльском покое

дремотная зелень лугов над рекою,

и мама уходит, и машет рукою –

слова через луг уже не долетят.

Остались подарки: раскраски-картинки,

тепло самой нежной руки на затылке,

цветы и стрекозы – в зеленой бутылке,

и в белой бутылке – зима, снегопад.

 

Июль, и январь, и весь мир запечатан;

и вечность планеты-бутылки качает;

и домики окнами светят ночами,

и мальчики в них, к пожелтевшему снимку

прижавшись щекою, в виденьях зыбких,

сокровищ несметных стеклянные слитки

обняв, засыпают с блаженной улыбкой,

и, тихие, спят – с необъятным в обнимку.

 

 

* * *

Облаками дышал,

пил настои зари,

и болел, и молчал,

а теперь – говори.

 

Дни – стремнина реки,

ночи – илистый брод,

где слова – поплавки

над глубинами вод.

 

 

* * *

 

Писания святых отцов,

в смиреньи зревших…

И строки этих гордецов –

поэтов грешных…

 

Судьбы ломала тех и тех

и зря ломала:

тем – кротости, а тем – утех

все было мало…

 

И нечто было сними, что,

язвя, как жало,

влекло раздельно, но потом,

в конце – сближало…

 

Чему названья в мире нет,

что вновь и снова,

бескрайнее, как белый свет,

вмещалось в слово…

 

 

* * *

 

Зачем торопишься, куда?

Остановись, замри на месте,

где новых мыслей невода

приносят косяки известий.

 

Где, отрешась от кутерьмы

по милости минуты щедрой,

ты засмотрелся на холмы

так пристально, что видишь недра.

 

Где храм незримый купола

вознес на несколько мгновений –

чтобы душа пройти смогла

сквозь анфиладу озарений

 

сейчас и здесь, где ты в ладу

с сияньем истины нетленной

стоишь, задумавшись, в саду…

В саду – и во вселенной.

 

 

4.Блики

 

 

ВЕСНА

 

Почему-то всегда с улыбкой

перо чеснока молодого жую.

 

 

* * *

И ночью солнце –

через зеркальце луны –

приглядывает

за цветущим садом.

 

 

* * *

 

Вошел в ароматное облако.

Знаю, за поворотом

затаились маслины в цвету.

 

 

* * *

 

Ласточка

наполовину гнездо

успела слепить в сарае,

да хозяин двери прикрыл

и забыл открыть.

 

 

* * *

 

Мух в доме перебил,

одну оставил –

чтобы пораньше утром разбудила.

 

 

* * *

 

Подумаю, что ж я

такой неумелый! –

и вспомню, смеясь:

так Басе восклицал.

 

 

* * *

 

Купил дубовый пень

у местного дурачка Миши:

И Миша, и я – оба довольны.

 

 

* * *

 

Будет поэт богатым, будет-

но не богаче

самых бедных в народе.

 

 

* * *

 

Правду сказала гадалка,

горькую правду…

Мошенница!

 

ХАЙКУ

 

Родная до слез Япония!

Лунной ночью ворую

колхозные огурцы.

 

 

ИЮЛЬ

 

Присел отдохнуть в тени –

по дневной привычке –

от слишком яркой луны.

 

 

* * *

 

Задумавшийся,

пугалом живым

в подсолнухах стою.

В сторонке воробьи

измаялись от ожиданья.

 

 

* * *

 

Поле пшеницы сгорело.

Бреду босиком

по нежному сизому пеплу.

 

 

* * *

 

Одинокая ива в поле –

в лунном свете –

точь-в-точь голова великана.

 

 

У КОСТРА

 

Притихли и смотрим в огонь.

Вдохнули одновременно –

я и мой пес.

 

 

* * *

 

Все знают: истина – в вине.

А где вино? – Оно – во мне.

 

 

* * *

 

Бутылку взял,

к соседке заглянул,

с ней до утра

болтали о марксизме.

 

 

* * *

 

Можешь не спешить, безглазая –

сам подвигаюсь к тебе,

шагая из кабака в кабак.

 

 

* * *

 

– Как зовут тебя, мальчик?

– Никак.

– Ну что же, подходящее имя.

 

 

* * *

 

Сижу под навесом, фасоль тереблю.

Сквозь нити дождя

чернеет пустой огород.

 

 

ЗАМОРОЗОК

 

Словно крылышек стрекозьих

набросали ночью в лужу.

 

 

* * *

 

Первый снег!

От осени остались

грязные ботинки

за порогом.

 

 

* * *

 

– Оденься потеплее,

да зонтик не забудь! –

испытываю чувства

отцовские к отцу.

 

 

* * *

 

Ворону по низкому небу

сквозь ветер и снег

куда-то погнала нужда…

Бреду по дороге пустынной.

 

 

* * *

 

Люблю

читать обугленные книги,

любимую кормить с ладони.

 

 

* * *

 

Дороже всех подарков

лист кленовый,

на золоте – пронзительная надпись:

– Бреду с улыбкою блаженной

к тебе сквозь осень.

 

 

* * *

 

Сигареты намокли,

пустая искрит зажигалка.

Подруга моя не пришла.

 

 

* * *

 

Что ты плачешь,

трава под серпом?

Я ведь знаю,

что ты бессмертна.

 

 

  5.Стихи и проза

 

 Стихи и проза.

(мозаика)

 

 

  * * *

 

Стихи. И проза дней крутых…

Работы – нет; рванул на дачу –

а домик мой какой-то псих

с остервененьем раскулачил.

 

Унес садовый инструмент,

нагадил, -  видимо, для смеха.

Звоню в милицию – мне мент

пообещал, но не приехал.

 

Когда идет грабеж страны –

заводов, отраслей захваты,

кому там дачники нужны,

своей лишенные лопаты?

 

Бездельник все мое добро

толкнет за водку, папироски.

Воришки мелкие всего

лишь копии больших, кремлевских –

 

в масштабах улицы, села

приватизацию развили.

Если разденут догола,

благодари, что не убили.

 

На фоне этих мрачных дел

я все-таки писать пытаюсь.

А.Пушкин в Болдино балдел,

я в Долбино своем долбаюсь.

 

 

***

 

Поэт эмоциями жив –

борьба страстей, и все такое…

и, честно музе отслужив,

напрасно ищет он покоя.

 

Заклятье древнее лежит

на поэтической натуре –

сам для себя не может жить

отдавшийся литературе.

 

Даже когда целует он

свое курносенькое счастье –

не только страстью поглощен,

но и свидетельством о страсти.

 

Когда поэт – поэт вполне,

он весь в поэзии, и с музой

проводит дни наедине,

считая прочее обузой.

 

Такой в конторах – ни к чему,

для службы – слишком ненормален:

весь мир он видит как тюрьму,

и всюду правит местный Сталин.

 

Вожди – все те же паханы,

в своих разборках преуспели.

О вольной, чистой жизни сны –

поэзия на самом деле.

 

 

***

 

Стихи и проза. Вечно так –

в комедиях полно печали.

С товарищем пришли в театр:

шагали в зал – в буфет попали.

 

По стопарю… а там – разгон

пошел, глядишь – уже под горло.

И вот, шатаясь, охламон

бредет за охламоном гордо.

 

В глазах присутствующих – сталь:

как безобразны мы, не так ли?!

Поэт не может на спектакль

прийти без своего спектакля.

 

Поэт для понта, для друзей

бузит, пока еще не умер,

но и  при всей своей шизе

не так, как власть над ним, безумен.

 

Я отравляющих веществ

не создавал – лишь потребляю.

За ткань, надетую на шест,

юнцов на смерть не посылаю.

 

Могучий ядерный запас

десятикратного сожженья

я не копил, по мне, и раз –

уже за гранью разуменья.

 

 

  ***

 

Иной живет себе, шутя:

года расписаны как смета.

А что поэт?! Оно ж – дитя

родителей, добра и света.

 

Его обидь – оно запьет,

впадет в отчаянье как в кому,

порежет вены, идиот, -

назло начальнику дурному…

 

Оно же явно инвалид,

ему бы пенсию с рожденья –

за божий дар, за бледный вид

и дум высокое стремленье.

 

И все-таки поэт силен –

вроде того росточка клена:

мир каменеет как бетон,

а он растет из-под бетона.

 

И ценят слово неспроста:

важнее вымя, но при этом

мир, как корова без хвоста,

был бы уродлив без поэта.

 

Не так? Не нужен? Уползу

в разграбленную халабуду,

пасти Пегаса – не козу.

Я все равно другим не буду.

 

 

***

 

Но – с брюхом как? Недоуменье

рождает прошлого печать:

мол, непродажно вдохновенье,

но можно рукопись продать?

 

Я издан был – но за свои же,

чем обделил свою семью.

Да что же за поэт без книжек

в нашем чиновничьем краю?  

 

Очнувшийся от лирных звуков,

поэт безмолвный – паразит.

И он порой как Ваня Жуков

в деревню дедушке строчит…

 

Хоть служит истине усердно,

в быту он  бестолочь  - хоть вой.

У нас поэт хорош – посмертно,

и клят, и мят – пока живой.

 

Хотя, про бестолочь – пустое:

подачка тем, кто клясть готов.

Поэт – он целой шахты стоит,

и труд его без отпусков.

 

Я, умудренный долгим стажем,

перо к лопате приравнять

хотел, но только ручкой даже

трудней, чем молотком махать.

 

 

***

 

Смотри вокруг, и вдохновенья

жди, не дождешься – так пиши.

Какие всюду впечатленья

для впечатлительной души.

 

Да вот хоть президент на рельсах –

своей, поклявшись головой,

под поездами притерпелся…

и на экранах – как живой.

 

Вот достоянье поделили

державы поровну… Че-го?!

Вам честно в ы ч у ч е р вручили,

зачем вы пропили его?

 

Вот – большевик, что громко плакал,

хоть мячик в речку не ронял.

Его утешили, однако:

игрушку дали, чтоб молчал –

 

какой-то банк… Видать, не хилой

была забава – стал пригож.

Я видел, он с улыбкой милой

сидел на съезде у святош.

 

 

  ***

 

А вот с усами и бровями –

точь-в точь как Коба – озорной

народа друг… Его куряне

своей избрали головой.

 

Калейдоскоп! Смотри и смейся.

А хочешь – вымокни в слезах.

И хоть до одури напейся –

одно мелькание в глазах.

 

То Березовский пролетает –

примета есть: разборке быть.

То «Память» нам напоминает

как надо Родину любить.

 

Один косит под доброхота –

такой уж нашенский, кранты.

В другой есть рейховское что-то –

неизгладимые черты.

 

…А может лучше на природу

взор любопытный обратить?

Смотреть на речку… Только воду

уже нельзя из речки пить.

 

Смотри на лес, что еле-еле

проклюнул листья в небеса.

А сосны что-то пожелтели…

Весною – осень? Чудеса.

 

 

***

 

Куда бежать? Дрожу как пес

от холода в подвале темном.

Всю жизнь – работал, службу нес;

был – на цепи, а стал – бездомным.

 

Похлебка скудной – но была,

а за непослушанье – плетка.

И разучился я - со зла –

перегрызать другому глотку.

 

Инстинкты волчьи все тогда

были подавлены дрессурой…

или – культурой? Но беда

пришла, и ожил волк под шкурой.

 

Мир как-то сразу одичал,

все – отвязались… Где хозяин?!

Щенки пошли – такой оскал

не просто страшен, но кошмарен.

 

Закон когтей, закон клыка,

и беспредел кровавой свары.

Чувство ошейника пока

едва удерживает ярость.

 

Да что мне, вымирать теперь

в кругу породы с пастью черной?!

Щенок! Ведь я грозней, чем зверь –

я старый пес, но пес – ученый.

 

 

  ***

 

О телевизор-телевизор!

Экран «Рекорда» голубой,

через который нас без визы

в любой район страны любой

 

кидали точно на задворки

с пролетарьятом нищим – он

то спал на улице в Нью-Йорке,

то в Глазго был порабощен.

 

Мы негра каждого жалели:

вот Джексон Майкл, худой юнец,

всю жизнь мечтал казаться белым…

отшлифовался, наконец!

 

Какое счастье! Джексон пляшет,

поет и радует народ.

Теперь бы нашим Сашам, Машам

податься  в негры в свой черед.

 

Все при ближайшем рассмотреньи

как-то чего-то не того…

я был на чуждом фоне – гений,

гляжу, а я уже – совок.

 

Как оказался я в Нью-Йорке,

как в Глазго оказался я?

Гляжу – вокруг одни задворки,

я – без работы и жилья.

 

 

***

 

Мы все бо-ольшие молодцы,

кой-кто все ноет – по болоту…

Нахреновертили отцы –

если по истинному счету.

 

Федот, конечно, да не тот;

И если вдуматься немного,

куда дорога приведет

страну, отпавшую от бога?

 

В раю нам захотелось жить,

но без души в делах и теле.

Мечтали реки вспять пустить,

да, слава Богу, не успели…

 

Молчали мы, мышей серей,

вот нами и  руководили…

А за стеной без лагерей

социализм соорудили.

 

Незримо ангелы сошли

на землю выросшей химеры,

собрали здесь со всей земли

приговоренных к высшей мере.

 

Что, смертник хнычешь, хаешь жизнь?

Ты присягал делам безбожным –

впредь не клянись, да помолись:

бог милосерд, авось, поможет…

 

 

***

 

Дорога к храму? Нагишом

живем, а лепим храм покруче…

Дух божий в храме – хорошо,

да только был бы в сердце – лучше.

 

Покаялись – уж как могли! –

те, чьи сердца давно отпеты.

Не дрогнув, раньше храмы жгли –

теперь сжигают партбилеты.

 

Оно, конечно, дай-то Бог,

чтоб камни в их груди размякли.

Да что-то набожный их вздох

напоминает вздох в спектакле.

 

Откуда деньги? Как в мешок

суют под купола упрямо.

И пахнут, пахнут барышом

по-новорусски наши храмы.

 

И несуразное – возможно:

под сенью храма налегке

идет торговля словом божьим,

ну и «Кагором» - как в шинке.

 

Поэт, и сквозь торговлю эту

пройдем… с понятием о том,

что не пристало быть поэту

безбожным толоконным лбом.

 

 

 ***

 

Кто я? Работника Балды

вконец задерганный наследник?

Когда не платят, бечь куды,

зажав в руке щелчок последний?

 

Стихи и проза. С прозой как –

той самой, что основа быта?

Твержу себе: умней, дурак,

умней спокойно, не сердито.

 

Возможно, Бог последний шанс

дает опомниться упрямым,

возможно, думает о нас –

потомках Каина и Хама.

 

Сегодня нету ни гроша,

доверься Богу – и получишь.

Но надо бы не оплошать

и самому, как мудрость учит.

 

Пойду молиться в храм святой –

свет не затмит попа животик:

какое общество, такой

и поп сегодня, плоть от плоти.

 

Знать, велики мои долги –

дается каждый день натужно,

Господь, прости мне, помоги

уразуметь, что делать нужно…

 

 

 ***

 

Каков ни есть – другого нет

ума, таланта; дня – другого.

Каков ни есть, а я  - поэт;

моя работа – поиск слова.

 

До выдающихся высот

не дотянусь уже конечно.

Пчела свой наполняет сот

без промедлений, но неспешно.

 

О чистой яркой жизни сны,

избавленные от мороки,

стихи быть вечными должны…

Но мне даны иные сроки.

 

Толкучка дней томит меня;

а так писать хотелось, чтобы,

не уходя от красок дня

и всех примет, уйти от злобы.

 

В цепочке дней придет один

по мою душу: словно призван

свидетельствовать перед ним

и я – как чувствую, как мыслю.

 

Кто лжесвидетельствует – тот

и палача  преступней даже.

И хоть бы затыкали рот,

а надо говорить – и скажешь.

 

  

***

 

Россия! Как я отделю

от злака плевел? Сноп из них же –

всем сердцем я тебя люблю,

и всем же сердцем ненавижу.

 

Тебя, а, значит, сам себя

я ненавижу за потуги

в мольбе расшибленного лба,

за слизь врожденного испуга.

 

За морду пьяную свою,

что и себе и всем обрыдла.

За то, что властвовать в краю

родном привыкло быдлом – быдло.

 

Наш патриот спасать готов

Россию от вьетнашек шустрых,

от чурок, штатовцев, жидов…

Первее бы – от дури русских.

 

От загогулины в мозгах,

что бунт считают за потеху;

от подлой зависти в сердцах –

к соседу, брату, их успеху.

 

Присловий русских хохоток

нас выдает довольно внятно:

- У Марьиванны сдох телок –

конечно, мелочь, а приятно…

 

 

***

 

Не от того ли, гой еси,

стада, отары передохли?

Пиит о святости Руси

свои размазывает сопли.

 

Той, что иконами топить

решалась печь в комбедских хатах?

Юродивая – может быть,

а святостью не очень пахнет.

 

Той, что при Сталине была?

Зачем вся мощь ее и слава,

коль на крови она цвела

та, черта лысого держава?

 

Той, что при батюшке-царе?

Когда казак с садистской рожей

с крестьянина в его дворе

сдирал с еще живого кожу?

 

Или когда мехов сундук

князь вез – за шкуру шкурой плату,

и за ярлык из ханских рук

ломал хребет родному брату?

 

Я – не истец, остановлюсь

в перечислениях бесславных.

Она была – святая Русь,

и есть – но не в делах державных.

 

 

***

 

Когда над выжженным жнивьем

мирских усобиц дым стелился,

монах безвестный за нее

в безвестной пустыньке молился.  

 

Когда расстрельного конца

сгущались тучи над поэтом,

он жег глаголами сердца,

хотя и сам сгорал при этом.

 

Светлела Русь, когда без сил

уже от дурости начальей,

Левша в предсмертии просил –

не чистить ружья кирпичами…

 

И я люблю Россию ту,

в которой мирно по-христьянски

светились окна за версту

дворянских гнезд и гнезд крестьянских;

 

Россию с храмовой свечой;

с той песнею, что как бы стонет.

За то, что зная - что по чем,

Русь учит нас ценить – простое;

 

За сказки Пушкина, их соль;

костер есенинской рябины.

За то, за се… Люблю – и все,

пусть даже не было б причины.

 

 

***

 

А вот – державные дела:

теперь все почести по праву –

той ушлой тройке, что взяла

и раскурочила державу.

 

Народ как будто бы хотел

совсем другого… А в итоге

бандит державный преуспел,

и золоту приделал ноги.

 

От президентов рябь в глазах,

начнешь считать – не сосчитаешь.

Опять в разрухе и слезах,

Россия, в новый век вползаешь.

 

Опять рулят кому не лень,

опять заботой окружили

и тень наводят на плетень

свои пройдохи и чужие.

 

Надеюсь я не на вождей,

из всех надежд одна осталась:

я верю матушке своей,

ее терпенье – наша святость.

 

Такие люди, соль земли,

сквозь сотни лет – бывало хуже! –

Россию вытащить смогли,

и мы уж как-нибудь да сдюжим.

 

 

***

 

Стихи. И проза жестких дней.

Хоть все мы маемся на свете,

простите те, кому трудней,

что я сегодня – о поэте.

 

Как все он в очередь встает

за хлебом и за кружкой кваса.

Не на Парнасе он живет,

хоть многое в нем от Парнаса.

 

Не так уж густо в зябкой мгле

цветут поэзии мимозы.

Всегда так было – на земле

неизмеримо больше прозы.

 

Когда по кочкам тащит жизнь,

и не уцепишься, хоть тресни,

без песни можно обойтись…

Да только что за жизнь без песни?

 

Мы будем жить чертям назло

в минуты мира роковые,

считай, нам крупно повезло:

и Русь – жива, и мы – живые.

 

Давай, воробышек, давай,

хоть снегу в перышки набило,

чирикай и не унывай –

зима к весне перевалила.

 

 

  6.Благодати надеюсь…

 

 

Заклинание

 

И все-то у меня ладится,

и все-то у меня лепится,

и неровное в рядок рядится,

добрых дней жужжит мельница.

 

Блага круто растут лесенкой,

Люди чествуют – куда денешься?

Ухожу на труды с песенкой,

возвращаюсь домой с денежкой.

 

На столе пироги сладкие,

из окна, что ни глянь – радуги,

и в державе дела славные,

теленовости сплошь радостны.

 

Отдохнуть ложусь – нога за ногу,

все домашние ходют шепотом…

И берет меня Бог за пазуху

и баюкает… Хорошо-то как!

 

 

* * *

 

Россия, словно корень в камень,

уперлась в навороты бед.

Мы к пораженьям привыкаем.

А сердце требует побед!

 

 

* * *

 Аветикху Шахвердяну

 

Ты мастер, брат, и в ремесле – ас,

но день пришел, и пробил злой час:

разрушен мир, где ты ваял, пел, –

настало время для других дел.

 

Подземный бог качнул земной вздор,

и весь твой труд с лица земли стер –

чтоб уходя, как в океан мыс,

ты был один и свой искал смысл.

 

Ты за народ в проклятый тот год

на Карабахе поднимал взвод,

но оказалось, что война – чушь:

там платят кровью за чужой куш.

 

Ты много пил, но не бывал пьян,

ты, поселившись между всех стран,

упорно ищешь той страны свет,

которой в мире вообще нет.

 

Она – внутри, она в душе, там,

где догорает вещевой хлам.

Смерть обретет любой багаж наш,

а жизнь лишь в том, что ты ей сам дашь.

 

Завел тебе я – о тебе – речь,

а сам не ведаю, куды бечь,

в твою судьбу смотрю, а сам смят…

Как перед зеркалом стою, брат…

 

 

Ветеран

Не сражаться – сказать было боязно,

как влюбился в нее без ума…

Вновь признание складывал – в поезде,

по дороге к тем самым холмам.

 

Кто Гавайями бредит, кто Ниццами,

а старик приезжает сюда,

где взошла над советской зенитчицей

типовая стальная звезда.

 

 

***

Калиниченко В.Г.

 

Калина, все не так, не так,

как нам толкуют в жизни-фильме.

Мы не такие простофили,

чтоб не заметить в кадре тайн.

 

Пусть не разгадан до сих пор

закон судьбы, но внятны плоти

мой безысходный Перебор

и твой убийственный Сан-Пёльтен.

 

Не знаю, кто так захотел -

Господь ли, дьявол? Мы - без крова,

и в каждой жилке наших тел

есть ржавчина гвоздя Христова.

 

Есть большее, чем кров - покров:

не тот, что шкурой Актеону, -

такой, когда натравят псов,

и псы настигнут, но не тронут.

 

Из ниоткуда - в никуда -

случайным атомов сцепленьем?

Всего лишь глина и вода...

Но с болью, мыслью и прозреньем!

 

Диктует случай свой закон -

незыблемый - орла и решки.

И двигает Наполеон

полки безумные, как пешки.

 

Необозримые миры -

и сердце, полное разлада.

И все по правилам игры,

в которую играть не надо.

 

Мы не случайны, не песок,

не пыль, не мошки под былинкой.

Мы не подставим свой висок

под дуло участи безликой.

 

Душа уверенно пройдет

и по пескам и по трясине.

Её несокрушимый ход -

закон единственный отныне.

 

А в мире глиняных страстей,

где случай словно ворон кружит,

сам Бог, распятый на кресте,

каких законов не нарушит?!

 

 

* * *

 

Родина… Какие в небе знаки

осеняют к сыновьям немилость?

В жатве твоей плевела и злаки

вперемежку снопьями валились.

 

Полегла родня, но тяжесть злую,

сажу мести в сердце не носил я.

Женщину любимую целуя,

говорил ей: ты – моя Россия.

 

Может, все вчистую отбирая,

крестишь души огненною новью,

чтоб летели – с ключиком от рая –

с чем и жили – с верой и любовью.

 

 

* * *

 

 Михаилу Дьяченко

Нашей Красной гвардии стяги отшумели.

Мы из Белой гвардии – Сержи да Мишели.

Нас крестил неистовый русский дождь косой

триколора истинной

синей полосой.

 

Белые растаяли всадники во мгле.

Кровь лилась водицей по родной земле.

Мы пришли с задания на исходе дня –

красного купанья красного коня.

 

Белый конь да рыжий конь – чуешь ли, браток?!

Вслед за нами вился черный воронок.

Тьма накрыла пашни, тьму кромсал огонь…

Гарцевал под маршалом грозный бледный конь!

 

А теперь нам пеший ангел говорит,

он одной ногою на море стоит –

твердым Севастополем

высится стопа,

а другая во поле

бранном на костях.

 

Вскрыта роковая тайная печать.

Будем наши книги горькие глотать.

– Ты, Мишель, бумаги, не жалея, врежь!

– Те держись, бродяга, не сдавайся, Серж!

 

Божье слово крепче каменной стены:

Не потопом – пламенем будем крещены.

Бьет протуберанцами солнце сквозь зенит-

На земле останется то, что не горит.

 

Из небесной рати

в самый трудный миг

нам помогут

Сергий и архистратиг.

Мы в своем отчаянье,

как в чужой крови, –

перья не случайные

из крыла любви.

 

В душах наших слиты Запад и Восток.

Мы от Черной речки приняли глоток.

В русской круговерти

день восстанет свеж.

– Что, Мишель, до смерти?

– До победы, Серж!

 

 

* * *

 

Когда пресекаешь путь,

когда говоришь «пора!»,

безумцы тебя клянут,

не зная, как ты добра.

 

Душа, срок земной отбыв,

где ужас и есть житье,

как птица трепещет в

руках, что спасут ее.

 

От жизни еще – распад,

по эту сторону – смердь.

Рожденье – дорога в ад,

а выход из ада – смерть.

 

Я знаю, другая ты:

и имя, и облик твой

лишь маски – до той черты,

где вечный царит покой.

 

Ты встретишь меня, и там,

где берег светел и тих,

пойдем с тобой по цветам,

пойдем, не сминая их.

 

 

* * *

Мне жизнь и смерть равны, я с давних пор

влюблен в таинственных сестер…

 

Возможно, есть слепцы у ног цариц,

но от меня не прячут сестры лиц.

 

Что тайны их, когда я тайна сам?

Во мне течет кровь с пеплом пополам.

 

Плененный, я не бился в стену лбом,

и как свободным был – так стал рабом.

 

Страданий гнет прошел предел – и разом

боль вжалась в боль, и сделалась алмазом.

 

Сияет пламя, но не жжет груди –

Мне все равно, что будет впереди.

 

Страсть полыхает, не сводя с ума –

жду от судьбы лишь то, что дает сама.

 

И сам себе я ценен только знаньем –

как следовать божественным желаньям.

 

Любой влюбленный трогал тайны нить:

лишь плоть любя, нельзя любовь продлить.

 

И не ложится грозный меч в ножны,

рожденные все сплошь умерщвлены.

 

Когда сестрица-жизнь согнет дугой,

как праздника я встречи жду с другой.

 

Когда же смерть омоет дух забвеньем,

я встречи с жизнью жажду с нетерпеньем.

 

Дорога дальняя не кажется мне дальней,

всегда меж молотом она и наковальней.

 

В спектакле вечности, единой волей слиты

любой и автор, и актер, и зритель.

 

Живые шахматы, актеры и актрисы,

сыграем, и уходим за кулисы.

 

 

Мастерская

 

1. А я люблю свой подземный склеп...

в него войти - в вечность нырнуть,

оставив на поверхности речь, хлеб,

мартобря грязноснеговую муть.

 

Здесь я иногда среди дня сплю,

сочиняю во сне так чудно, что

знаю заранее, что сплюю

сочиненное, проснувшись, через плечо.

 

А иногда, чаще, почти всегда -

у здешних снов моих такой смысл,

что исчезает все, как сбритая борода,

и остается свет, который все смыл.

 

А сегодня приснилась ты - без тебя -

как любовь, как бог, как любой

прохожий, предмет, или там судьба,

потому что весь мир стал тобой.

 

Прибежал большой дружелюбный пес,

лапы водрузил на моей груди,

я знал, что это облизывает мой нос

поэзия из времени «впереди»

 

Я думал свалюсь, как сноп-сноб

под его напором, но за спиной

моей оказался незримый столп -

удобный, надежный, всегда-со-мной.

 

Неописуемый свет свисал

с небес, как неописуемые цветы,

и все улыбался хозяин пса,

пока я не понял: он тоже - ты...

 

2. Вернуться, что ли, назад в свой склеп,

где будни-призраки теребят?..

Но как мне жить, если я ослеп:

куда ни гляну - вижу тебя.

 

Но как мне быть, если я прозрел,

если спицы слились. и за колесом -

прозрачным - из множества тел, дел

появилась одна лишь любовь во всем?

 

( - О, - вопит на горе Сизиф, -

вверх и вниз - до какой поры?!

А в хребте его - скоростной лифт -

без ключа - до сахасрары...

 

Меркнет ум, и душа мозжит,

восхождения рвется нить:

чакры - двери на этажи, -

тыщу лет на каждом бродить...

 

В семь небес - сквозь сполохи туч -

Кундалини течет ручей;

и находится главный ключ -

как отказ от других ключей.

 

Как в любом языке санскрит,

как в любой реке родники,

сам в себе ты, сизиф, зарыт.

А ведь камни твои легки...

 

Проливай свой напрасный пот,

проклинай богов и судьбу:

мука муку в муку сотрет -

крылья вырастут на горбу.

 

Надорвешься, каторжник-плут,

догадаешься навсегда:

что любовь - единственный труд,

совершаемый без труда).

 

Нет, не жить уже так, как жил:

свет проник в мой подземный склеп

и наполнил сплетенье жил

неизбывным сияньем неб.

 

 

* * *

Cветлане

 

 

И солнце на траве, и тени облаков

бегут, и ветер, и холмы,

и – грустно на земле.

Картиною в окне живет себе пейзаж

под солнцем и под тучами –

вот так и ты живи.

Не плачь, душа, не плачь,

придет к тебе олень

из мудрой книги, может быть,

из тайны или сна.

Он вымолвит: »Не плачь!» -

и в заросли уйдет,

а ты, душа скорбящая, -

возрадуешься ты.

На все, что на земле,

научишься смотреть

из ясных глаз, избавленных

от грусти и от слез.

 

 

  * * *

 

Осенний чистый звонкий цвет –

мазками яркими – на травах,

покрытых инеем… Поэт

зачем тебе при жизни слава?

 

Броди себе с сырым зонтом,

минуя тропки попрошаек.

Пусть будет слава, но потом –

когда уже не помешает…

 

Не жди оценщиков! Сейчас

пиши – как ты один умеешь.

Мир ничего тебе не даст,

что было б больше, чем имеешь.

 

Ты одинок, но не один.

Всмотрись: вон там к перилам шатким

прильнув, приметный господин

стоит – в цилиндре и крылатке.

 

Ступай за ним тихонько вслед –

и свой сумеешь след оставить.

Как может мертвым быть поэт?!

А ты задумался о славе…

 

 

* * *

 

Снег метет, а я гулять вышел;

в шуме вьюги соловья слышу.

 

Вспоминаю пацанов, детство;

в снег зарылся, чтоб в снегу греться.

 

Под сугробом помечтал сладко;

позабыл, что я давно – дядька.

 

Отряхнулся – и, в семью, к деткам;

от березы отломил ветку –

 

в доме выпустит листвы малость…

Пусть обманная, а все ж радость.

 

 

Гоген

 

Мы холим цепи на себе, любуясь глянцем…

Но ярость пишет на холсте – огнем –

в одно дыханье – как протуберанцем:

«Откуда мы пришли? Кто мы? Куда идем?»

Жизнь нам дана, что жизни мы даем?

 

Латинская наследная болезнь:

превыше злата только горы злата;

для прибыли лишь должен быть полезен

любой – от генерала до солдата;

душа в канонах мертвенных зажата.

 

Как ни вертись на сковородке дней,

которую зовут цивилизацией,

а делается только все больней.

Мельчают души, пухнут ассигнации.

Хоть сны-то о свободе, снятся ли?

 

Пусть линию провозгласит открыто пульс,

пусть как-бы в самый первый день творенья

свет отойдет от тьмы, и брызнет пусть

цветными гроздьями – по воле вдохновенья –

божественно – и выше разуменья.

 

 

… Он на земле искал осколки рая

и вольный дух в измученном рабе,

свой путь лишь откровеньем выбирая;

он жил в аду, и боль носил в себе,

но мы завидуем его судьбе.

 

 

* * *

Как сегодня луна сияет!

Чьи-то тени на ней видны…

Каин Авеля убивает

в детстве верили пацаны.

 

Это древнее злое дело,

душ людских вселенский разлад

око горнее подглядело,

отпечатался вечный слайд

 

Для влюбленных луна такая,

что любой лунным чарам рад.

Но в кино про любовь мелькает

25-й запретный кадр.

 

Мы любовь приручаем, нежим,

жизнь мечтаем прожить, любя,

а потом по-живому режем

и любовь свою, и себя.

 

Как сегодня луна сияет…

Засмотрелся я на луну

Вдалеке над селом витает

песнь про разинскую княжну…

 

 

* * *

 

Кэп уже не ходит по морям,

да и по земле почти не ходит;

на гитаре все бренчит, тоску наводит

Ученическими трам-тирьям.

 

Он когда-то на учениях с союзниками

проявил себя как славный воин…

А гитару и язык французский,

с юности мечтал, и не освоил.

 

Хоть и думается молча кой-кому,

чьи томаты от жары поникли,

что теперь и вовсе ни к чему

все эти аккорды и артикли.

 

Кэп упрямо струны теребит

и слова картавые бормочет…

Он еще кой с кем поговорит

на аристократском, на сорочьем.

 

Может, даже песенку споет,

хоть аккорды невпопад берутся…

И томаты все-таки польет,

если кое-кто не будет дуться…

 

 

* * *

 

Он дверь отворил, словно сдвинул плиту

пудовую дум в голове;

и свет пробежал далеко в темноту

и лег полосой на траве.

 

Он, веря себе, и не веря часам,

порыву поддаться посмел.

Он белую птицу швырнул в небеса,

а мог бы, и сам полетел.

 

И хлопанье крыл расшарахало мрак,

взорвало ночи глухоту,

и, стоя в потемках, он чувствовал как

душа его пьет высоту.

 

Он знал, что жена, улыбнувшись сквозь сон,

подумала: «Старый чудак»,

и знает жена, чем отшутится он:

«А что ж не разлюбишь никак?!»

 

А небо светлело неспешно уже,

запоминаясь надолго

сверканием крыл и сияньем в душе

прозрачной вершины восторга.

 

 

* * *

 … а ты – лишь ты

  В. Соснора

 

Ты – нота в музыке, таких – тыщи;

мигнул – и нет, гремит река хора.

То ищешь пищи, то себя ищешь,

а остается только вздох вздора.

 

Так и задумано! Не ты пишешь,

ты вписан, связан, и в сети линий

не упадешь, и не шагнешь выше,

и весь поток через тебя хлынет

 

Романтик будь ты или будь циник –

какой ни есть – самим собой – дальше…

Сфальшивь попробуй – дирижер цыкнет:

нельзя симфонии звучать с фальшью.

 

Живи, желай. Прими свои муки –

о них высокий лад свое судит.

Не угадать в себе – в одном звуке –

какая музыка потом будет.

 

 

* * *

Не слыша музыки, не глядя на оркестр,

он дирижирует – один как перст окрест.

 

Кумулусы ли, церусы…Важна

лишь паузы бездонной глубина.

 

… И облака сливаются в одно,

И молниям хлестать повелено;

 

и нарождается, окутанный грозой,

младенец неба – голенький озон;

 

и благодарные деревья и кусты

танцуют в благодати чистоты;

и, как поэзия сквозь мертвые слова,

сквозь прошлогодний лист растет трава;

 

и локоть радуги, доверившись холмам,

стоит как столп сияющий, как храм…

 

Все ожило в живой ладони дня.

Зонт, как собака, отряхнулся от дождя.

 

 

* * *

Дом построил и вырастил сад.

В погребке третья бочка полна –

год за годом бродил виноград,

чтоб на свадьбы хватило вина.

 

Ульев выставлю – сколько хотим,

мало дюжины – сотню собью.

Дочки-ласточки, пташки мои,

подыскали б хоть по воробью…

 

Дни проходят, и годы идут,

я на дом да на сад все смотрю.

А как выберу пару минут,

все качалку-коня мастерю.

 

Все мне чудится лепет детей.

Я б им сказки-картинки листал.

Я б им яблочек – с верхних ветвей –

самых сладеньких … с неба б достал.

 

 

* * *

Благодати надеюсь.

Не жду, не ищу.

Ожидание – ересь,

в исканьях – ропщу.

Копошился в садочке –

умудрился устать,

сел под вишней в тенечке

и сижу… Благодать.

 

 

 * * *

 

Был сон.

Что наснилось – случилось;

по кадрам свершилось, вершится…

И ждет нас великая милость

и благо, а зло – сокрушится.

 

И память такая, как-будто

Во сне перестроена властно:

прошедшее помнится смутно,

грядущее помнится ясно.

 

 

 * * *

 

 

День осенний светом скуден,

растворился в кронах сада.

Ничего уже не будет.

Ничего уже не надо.

 

Труд и бред в пределах сметы,

с непредвиденной наградой.

Жизни так же нет – как смерти.

Странно то, что и не надо.

 

Дух мятежности отброшен;

и, по росту, словно платье,

вся вселенная не больше

рук, раскрытых для объятья.

 

На рассвете луч разбудит:

кроме вечности и сада,

ничего уже не будет…

Слава Богу, и не надо.

 

 

* * *

 

 

Да, ничего не происходит;

молитвы солнечная нить,

рождаясь в сердце, ввысь уходит…

Чему еще происходить?!

 

 

* * *

 

Я в доме, словно в пустом просторе,

стою без дела и без желаний;

а дом в сугробах плывет, как в море

воспоминаний…

 

Восточный ветер в трубе воркует,

ударит с юга – гудит органно.

И без причины душа ликует;

а в переулке светло и странно.

 

В окошке прямо – покой в округе,

лишь освещенье слегка нездешне.

В окошке слева – гуляет вьюга,

в окошке справа – цветет черешня.

 

Мой дом-кораблик заплыл куда-то,

в края, где мысли текут без боли.

Невероятно: душа крылата!

Прощен, отпущен, свободен, что ли…

 

Янтарь, когда-то живой, текучий

хранит хвоинку-былинку буден.

Годами мучил постыдный случай,

теперь не ранит… и даже чуден.

 

Преображенно светлеет память,

на белых крыльях в буране реет.

В пустом камине я вижу пламя:

не греет руки, но сердце – греет.

 

Камин-то строил скорей для виду,

а впрямь спасает – по холодищу.

Займусь-ка делом: из дома выйду,

к стопе поленьев тропу прочищу.

 

Hosted by uCoz